Я же глядел на Сеньку со страхом. Шеф — с усмешкой.
Никто, кроме меня, — ни шеф, ни «веснушка», ни другие не знали, что Сенька родился и вырос в большом каменном доме с паровым отоплением. Он никогда в жизни не пилил дров и уж тем более не мастерил козел. У него были интеллигентные родители — преподаватели литературы в университете, и Сенька никогда не испытывал тяги к технике. Даже к такой примитивной, как топор и гвозди.
Я боялся только одного — первого удара. Я ждал, что Сенька непременно попадет мимо гвоздя, ударит по пальцам, и все во дворе засмеются над нами и разойдутся по домам, и тогда — все кончено, мы уйдем с позором, побежденными.
А Сенька приложил козлиную ногу к «туловищу», приставил гвоздь и перед тем, как замахнуться, взглянул на меня. Я увидел почти остекленевшие Сенькины глаза и жилку на шее. Жилка билась и вздрагивала. Сенька волновался, как никогда в жизни.
Вот он легонько замахнулся и ударил. Я зажмурился. Но удар оказался сухим и точным. Сенька бил по гвоздю, как заправский плотник. Первый гвоздь он забил с трех ударов, второй — с двух. Потом он потряс посильнее козлиную ногу — крепко ли? — и небрежно кинул топор в сторону.
Мы взялись за бревно и положили его на козлы. Они даже не пискнули. А по Сенькиному лбу катилась капелька пота. Вот что могут сделать с человеком какие-то козлы! Я облегченно вздохнул. Все-таки молоток, Сенька!
Потом мы с Сенькой пилили бревна, и тонкое золотистое крошево опилок забивалось в наши остроносые австрийские полуботинки, падало на брюки, но мы не замечали ничего этого, а пилили, пилили, пилили.
Чурбаны со скрипом отваливались от бревна, и время от времени шеф подменял одного из нас.
Потом мы стали меняться все чаще. Ломило в пояснице. Каждый раз, отрываясь от пилы, было все труднее разогнуться, не схватившись за спину.
Мы пилили со страшной скоростью, и только шеф, становясь в пару с кем-нибудь из нас, сдерживал пыл, сохраняя жалкие остатки нашей энергии.
Я чувствовал, что рубашка моя промокла вся и прилипла к спине. Пот катился с нас ливнем.
А гора чурок росла и росла, мешая пилить.
Тогда «веснушка» и девчонка в красном платье принялись откатывать чурки в сторону. Завозились и другие ребята. Даже два карапуза, те, что всегда молчали и только песок сыпали сквозь дырочки своих сандалий, надувшись, как пузыри, силились поднять тяжелую чурку. Они пыхтели где-то возле моих ног, похожие на двух муравьишек, которые не могут осилить свою ношу. Краем глаза я смотрел на них. Вот они поставили чурку на попа, но сырая болванка наклонилась прямо на одного малыша. Сейчас придавит! Я бросил пилу и кинулся к чурке. А когда повернулся, пила снова пела. Какой-то парень захватил мое место, а бойкая Семеновна уже разжимала побелевшие пальцы Семена, из последних сил сжимавшие пилу.
Мы разогнулись и шагнули вбок. Рядом появился шеф. Дрожащей рукой он протянул нам по сигаретке. На нас никто не обращал внимания. Небритый домком, скинув замасленный френч, заправски помахивал топором. Какие-то толстые тетки, что стояли в толпе, тащили от сараев еще одни козлы.
Сенька толкнул меня в бок. В сторонке два мужика, скинув рубахи и одинаковые синие майки, играя мускулатурой, отбивали колуны.
Оглянуться мы не успели, как уже не одна, а три пилы звенели во дворе.
Вечернее солнце заглянуло между сараев, сделав медными лица людей, их руки и одежду. Пилы, поблескивая на солнце, как серебряные смычки в руках скрипачей, пели разудалую абстрактную симфонию. Топоры, всплескивая на подъеме, ухали ровно и методично, будто барабаны. Шум и скрежет стояли ужасные, а нам они казались самой сладкой музыкой.
Откуда-то из-под локтя вынырнула Анна Ивановна, владелица дров. Она держала в ладонях невиданную медную кружку, литра на полтора, самое малое.
— На-ко-те, милые, испейте.
Я передал кружку Сеньке, а он шефу. Шеф посмотрел на нас, прищурясь, и отпил свое. Мы пропустили кружку по кругу, и остатки я вылил Сеньке за шиворот. Он загоготал от удовольствия, и мы закурили еще по одной.
Анна Ивановна исчезла так же, как и появилась. Вокруг шумела рабочая карусель, и людям было не до нас.
Мы повернулись и потихоньку тронули домой.
Шеф шел молча, только изредка улыбался. На углу он пожал нам руки и спросил:
— Ну как, журналисты?
— Да ничего, Сергей Васильевич!
Потом мы с Сенькой отправились в общежитие, и, хотя было до него рукой подать, добирались мы долго-долго. Мы шагали по тротуарам мимо старых деревянных домишек, обросших черемухой, щелкали каблуками австрийских полуботинок по асфальту широкого проспекта и болтали о том о сем. Нет, ни о чем серьезном мы не говорили. Мы просто дышали прохладным вечерним воздухом.
— Говорят, — сказал Сенька, — чтобы хорошо о чем-то написать, надо самому все это прочувствовать...
— Ага, — ответил я, — говорят...
— А как тут будешь писать о физиках? — спросил он. — Я же не физик. У них там тысячи опытов. Расщепляют... А я...
— А что ты? — сказал я. — Они расщепляют атомы, а ты — дрова.
Мы до поздней ночи добирались до общежития, которое было рядом. Приятно гудели руки. Мы шли и болтали о том о сем.
Нет, ни о чем серьезном мы не говорили.