Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Чего ждешь? — враждебно и презрительно сказал Сергею парень лет шестнадцати, — широченные брюки напущены на смятые в гармошку сапоги. — Не слышал, что ли? Война! Садись на свои колеса и жми!
Сергей не понял, он помедлил еще. На виду у всех выправил руль — давал справедливости время свершить свой суд — и побрел своей дорогой. Его никто не останавливал, не окликал. Прохожим не было до него никакого дела, и Сергей сел на велосипед. Он был свободен и мог бы подумать о том, что сказать отцу и матери, которые ждали его на Братском, но он думал о пацане.
Сергей думал, что, пожалуй, не так уж виноват. Мальчишка бежал, обернувшись назад. Дело было за перекрестком, и ударился пацан не о переднее, а о заднее колесо. Все это примерно объясняло, почему Сергею дали уйти, но нисколько не притупляло жалости и раскаяния, которые пронизывали его.
Эта жалостливость, которую он знал за собой и не любил (Сергей считал, что это мать испортила его в детстве своей необузданной ласковостью), была чувством хлопотливым, толкавшим Сергея на ссоры с ребятами, озорными, ловкими драчунами.
Сергей был влюблен в бешеную энергию школьных перемен, когда в коридорах, на лестницах, во дворе все самозабвенно несется, прыгает, ломится так, что кажется — поток этот не остановить, если даже поперек него выставить запруду из учителей, когда даже директор, проходящий по коридору, оставляет после себя лишь крохотные островки нестойкого затишья. Сергей тоже прыгал, тоже ломился и несся куда-то вперед, пока не замечал, что Гришка Кудюков и Игорь Катышев — оба второгодники — погнались за Абой Френкелем. Донимать Абу Френкеля, маленького «чичу-очкарика», было любимым развлечением Кудюкова и Катышева. Они не были мучителями-эгоистами. Они устраивали «цирк», стремясь честно заработать популярность и развеселить и рассмешить все общество. И они вызывали смех. Они заставляли смеяться и Сергея. И он смеялся до тех пор, пока ласковые слова, которыми его в детстве переполнили до отказа, не подступали к горлу, не заставляли бросаться с кулаками на Гришку и Игоря. Понятно, что ему далеко не всегда удавалось выйти целым из такой потасовки…
Теперь Сергей не спешил. Надо было придумать, что сказать отцу. Что скажет отец ему, Сергей знал заранее.
«Отец тебя предупреждал, — скажет отец, — отец каждый день тебе твердит: надо быть внимательным. У отца (разговаривая с Сергеем, он всегда именует себя в отвлеченно-торжественном третьем лице) больные нервы! (Поди пойми, что это такое!) Отец ночи не спит!» И так далее, и все в таком же духе. Будто главная причина, из-за которой Сергей не должен был сбивать пацана, — это то, что у отца больные нервы. И будто без нотаций Сергей сам не почувствует, как больно было мальчишке и как плохо то, что Сергей сбил его.
Можно, конечно, отцу ничего не говорить. Но разорванные брюки, но испачканная рубашка! Это все равно как-то надо объяснять.
Вот и Братский переулок. На троллейбусной остановке ни отца, ни матери. Не дождались! Теперь обязательно допрашивать будут с пристрастием. Где задержался?
В расчерченной мелом на «классики» подворотне теткиного дома Сергей столкнулся с двоюродным братом. Женя спешил.
— Война, — сказал он, — слышал уже?
Сергей не понял:
— Какая война?
— С Германией. Германия на нас напала. По радио второй раз передают.
— Женя, — сказал Сергей, — я только что сбил пацана, сам упал и брюки порвал. Что мне теперь будет?
— Э-э! — непонятно сказал Женя, махнул рукой и прошел мимо Сергея на улицу.
— Ты куда, Женя? — крикнул Сергей.
— На завод!
— Но сегодня же выходной!
Женя даже не обернулся.
Велосипед Сергей оставил во дворе. Долго чистил брюки, хитро сколол прореху тонкой медной проволочкой, еще выше подкатал рукава рубашки и наконец вошел в комнату. Здесь все было как обычно — диван, обеденный стол, Женина книжная полка. Только тетка, Ефим, мать необыкновенно возбуждены. Отец, засунув руки глубоко в карманы, шагал от стены к стене и без мотива, но напористо напевал: «Шумел-горел пожар московский, дым ра-асстилался по реке…»
На Сергея он едва обратил внимание.
— Ну как, Аника-воин, — сказал он ему, — кажется, упал? Вижу, вижу! Надеюсь, не плакал? Ну, молодец, молодец… — И продолжал шагать. — «На высотах стены-ы Кремлевской стоял он в сером сюртуке…»
Повороты у стены отец делал пружинно, четко, словно по армейской команде «кругом». Отец воевал в первую империалистическую, был контужен и считался по болезни лишь «ограниченно годным». Но он давно говорил, что, если грянет война, он обязательно пойдет добровольцем, и теперь, должно быть, его подмывало воинственное настроение.
За столом, — обедать собрались поздно, тетка ждала, вот-вот вернется Женя, — отец говорил:
— Я стреляный воробей, знаю, что такое война, — он притронулся к плечу, где, как всем было известно, имелся пулевой шрам, — я далек от шапкозакидательских настроений. Но, уверяю вас, враг скоро будет каяться! Жестоко будет каяться! Он почувствует силу нашего оружия! Ведь кто составляет основу нашей армии? Такие солдаты, как Женя! — Он кивнул в сторону пустого Жениного стула. Тетка вздрогнула и побледнела. — Ведь это грамотнейший математик, механик, умница, превосходный спортсмен. Я же помню, какие письма слал командир части, в которой Женя служил, сестре. Так ведь, сестра?
Тетка еще больше побледнела.
— И что ты заладил: «Женя, Женя!» — сказал Ефим, не поднимая глаз от тарелки. — Дался тебе Женя! Я тоже не одну войну на своем веку видел: и японскую, и германскую, и гражданскую. — Ефим зло, словно отец был виновником всех этих войн, посмотрел на него. — И знаешь, кому хуже всех бывает на войне? Нет, не нам с тобой! И даже не бабам, а таким вот, — и Ефим ткнул пальцем в сторону Сергея. — Им!
— Почему? — недовольно спросил отец. Из педагогических соображений он вообще не любил, когда Сергея где-либо «выпячивали».
— Им терпеть! И что ты за человек, не понимаю: вчера хвалил немцев, ругал англичан, сегодня немцы у тебя опять фашисты.
И отец ответил Ефиму:
— Но они же коварно нарушили договор!
Обед был так же вкусен и обилен, как всегда. Правда, пустовало место Жени за столом, а Брем и Свифт утратили что-то из своего обаяния, и отцу больше никто не возражал. Но, в общем, война в тот день не очень испугала Сергея (и даже, страшно сказать, обрадовала!). Во-первых, так удачно обошлась эта история с велосипедом, а во-вторых, Сергею три дня тому назад исполнилось четырнадцать лет, и он, как никто другой, свято верил, что уж если завтра война, если завтра в поход, то плохо придется кому угодно, только не нам.
3Следующие дни были наполнены страстным, напряженным ожиданием — вот-вот немцы полностью израсходуют подлое преимущество своего удара врасплох, наши войска перегруппируются и начнут по-настоящему бить фашистов. И чем больше разочаровывали сводки в последних известиях, тем напряженнее и страстнее становилось это ожидание.
Удивляло только: как немцы вообще рискнули напасть на нас, уж не сумасшедшие ли они? Было что-то тревожное в самом этом вопросе, что-то непонятное. Ведь все-таки не сумасшедшие же они?
Очень популярным человеком во дворе в эти дни стал Миша Чекин, больше известный под именами Мика, Хомик и Хомчишка. Миша, тихий и немного флегматичный, относился к числу законопослушных. То есть почти никогда не принимал добровольного и тем более активного участия в войне с Мексом, не стрелял из рогатки в прохожих, не бил электрических уличных фонарей. Он никогда не убегал (не «срывался», не «рвал когти»), если вдруг дворник Максим Федорович, вооружившись метлой, бросался догонять нашкодивших пацанов. И Мекс никогда не трогал его — он знал: Мика Чекин не чета Славке Иващенко, Мика не повинен в том, что где-то на втором этаже футбольный мяч сшиб с подоконника кастрюлю с припасами, выставленными «на воздух». Во многих семейных квартирах Хомика часто ставили в пример. И все это ребята ему прощали. Хомика не дразнили, не «подтыривали», как других тихонь. В сущности, мальчишки были очень широкими людьми. Они многое учитывали, когда оценивали человека.
Прекрасно, например, было известно, что Хомик с детских лет воспитывался не у мамы с папай, которые часто ссорятся, расходятся и опять сходятся, переезжают с квартиры на квартиру, меняют место работы, а у бабушки с дедушкой, которых Миша называл не «баба» и «дед», а «маманя» и «папаня». Было известно также, что «маманя» — суровая, аккуратная, словно в щелочной воде вываренная старуха — железная домоправительница, что в квартире у Хомика люди свободно чувствуют себя только на кухне, если при этом, конечно, они не слепнут от блеска надраенных кастрюль. В двух других комнатах ни пыли, ни жизни, ни воздуха. Там — угрюмая безупречность паркета, отпугивающая крахмальная белизна занавесок, салфеток и чехлов, бесполезная неподвижность раз и навсегда расставленных стульев. В этих комнатах бывали немногие приятели Хомика. Выходили они оттуда подавленными и выносили самое искреннее сочувствие к Хомику.