шампанского. Так как вино начинало портиться, издателю «Молнии» приходит мысль рекламировать наш журнал с помощью бала и предложить этот бал с шампанским, в виде премии подписчикам. Приглашаются все знакомые «Молнии», бродяга Путьё, какой-то архитектор без дела, какой-то продавец картин, разные анонимные случайные люди, несколько женщин неопределенного положения… Тут Надар[8], рисовавший нам карикатуры, желая немного оживить этот семейный праздник, вдруг отворяет окна и ставни и зовет на бал всех с улицы, мужчин и дам.
1853
Январь. Редакция журнала была переведена на улицу Бержер. Достопримечательностью редакции был кабинет директора, украшенный драпировками черного бархата с серебром; там иногда, при погашенных свечах, случалась мертвецкая пьянка. Рядом с кабинетом – касса, касса с решеткой, настоящая касса, за которой сидел кассир Лебарбье, внук виньетиста XVIIІ века, разысканный нами, вместе с Путьё, среди подонков интеллигентного общества. Беглец из «Корсара» стряпал рядом, в маленькой гостиной. Это был маленький человечек, желтоволосый, с угрожающим взглядом выпученных глаз, один из немногих писателей, избежавших правительственных сетей 2 декабря[9].
Он был отец семейства, отец церкви, проповедовал добрые нравы, крестился иногда, как святой, попавший в шайку злодеев, и, несмотря на всё это, превосходил нас всех вольностью в определении вещей. В минуты досуга он редактировал для журнала мемуары госпожи Саки[10].
За редакционный стол садились каждый день: [Анри] Мюрже, смиренный, слезливый и находчивый; Орельен Шолль, с его моноклем, ввинченным в глаз, остроумными порывами, тщеславным ожиданием заработка с будущей недели по 50 тысяч франков в год – от романов непременно в двадцать пять томов; Банвиль, с его гладко выбритым лицом, фальцетом, тонкими парадоксами, юмористическими силуэтами людей; Карр, сопровождаемый всюду неразлучным Гато[11]. Был еще худощавый юноша [по имени Эггис] с длинными жирными волосами, метивший в академики; был [Анри] Делаж – олицетворенная вездесущность и воплощенная банальность – вязкий, липкий, клейкий, какая-то доброжелательная мокрота; был еще наш друг [Доран]-Форг, замерзший южанин, похожий на жареное мороженое из китайской кухни, с дипломатической миной приносивший нам артистически заостренные статьи; был Луи Эно[12], украшенный манжетами и грациозными изгибами салонного певца; заглядывал также Бовуар и носился по конторе как пена от шампанского, искрясь и переливаясь, обещал убить адвокатов своей жены[13] и бросался неопределенными приглашениями на какие-то химерические обеды. Геф избрал своим жилищем диван, на котором он проводил послеобеденные часы, дремля и просыпаясь лишь для того, чтобы перебивать добродетельные изречения отца Вене своими неприличными междометиями.
И среди всего этого народа Вильдёй приказывает, разглагольствует, ходит взад и вперед, пишет письма, придумывает нововведения, открывает каждую неделю новую систему объявлений или премий, новую комбинацию, человека или имя, долженствующее дать журналу не позже чем через две недели десять тысяч подписчиков.
Журнал живет: денег он не зарабатывает, но шумит. Он молод и независим, он получил в наследство кое-какие литературные убеждения 1830 года. В его текстах чувствуется рвение, огонь целого отряда стрелков, орудующих без дисциплины и без известного порядка, но полных презрения к подписке. Да, тут есть и огонь, и смелость, и неосторожность, есть, наконец, преданность известному идеалу: одним словом, оригинальность и слава журнала в том, что он – не спекуляция.
И несмотря на все, что будут писать и говорить, неопровержимо следующее: мы подвергались преследованию полиции нравов, мы действительно сидели между двух жандармов за цитату пяти стихов Таюро, напечатанных в «Очерках литературы» Сент-Бёва, увенчанных Академией. Я утверждаю, что никогда и нигде не было примера подобного преследования.
27 июня. Я отправляюсь к Рулану, узнать от него, можно ли нам издавать нашу «Лоретку», не опасаясь полиции[14]. И во время нашего разговора он повторяет мне то, что я уже слышал: министерство юстиции преследует не только нас, но и известные литературные идеи. «Оно не хочет, – говорит мне Рулан, – литературы, которая сама пьяна и других опьяняет… Так решено, – прибавляет он, – и не мне об этом судить…»
Да, в год 1853-й от Рождества Христова нас преследовали за выпады против классицизма как чуть ли не за попытку революции в литературе. Говорил же Латур-Дюмулен: «…Весьма огорчен положением этих господ, но вы понимаете, что судьи – народ придирчивый. Впрочем, я действительно думаю, что они избрали плохой литературный путь, и надеюсь таким образом оказать им услугу»[15].
«Лоретка» выходит в свет. Уже через неделю весь тираж распродан, и этот факт открывает нам истину, что продаваться могут и книги.
1854
Конец февраля. Всю зиму мы бешено трудимся над нашей «Историей общества времен Революции». Утром мы берем по четыреста, по пятьсот брошюр у Перро, бедного, нищего коллекционера; весь день разбираемся в документах, а ночью пишем нашу книгу. Ни женщин, ни светских развлечений, ни удовольствий, ни забав. Мы раздарили наши фраки и не заказали себе новых, чтобы отнять у себя возможность бывать где-либо. Постоянное напряжение, беспрерывный труд интеллекта. Чтобы иметь немного движения, чтобы не заболеть, мы позволяем себе лишь маленькую прогулку после обеда, в сумраке бульваров, где нас никто не отвлекает от нашей работы, от углубления в мысли.
26 сентября. Я в Жизоре. Как смеющаяся тень, встает передо мною все мое детство. Прекрасные, увядшие воспоминанья воскресают в голове и душе моей, как гербарий, вновь распускающийся гербарий, и каждый уголок дома и сада для меня как бы призыв, как бы находка, а вместе с тем как бы могила невозвратных радостей.
Мы тогда были детьми, мы только и хотели быть детьми; наши каникулы были полны, через край полны безмятежных забав и счастья, не прекращающегося ни на один день. Как часто мы соскакивали с этого крыльца, обвитого розами, чтобы одним прыжком очутиться на лужайке! Играли в лапту: одна партия под этим большим деревом, другая – под группой сирени. Какое безумное и радостное соревнование! Какие бешеные гонки! Сколько ушибов, вылеченных новыми ушибами! Сколько огня и стремительности! Помню, как я однажды три секунды сомневался: не кинуться ли мне в реку, на краю парка, чтобы не быть пойманным? Да и что за детский рай этот дом! Что за рай этот сад! Можно думать, что нарочно для детских игр устроен этот бывший монастырь, превращенный в буржуазную усадьбу, и этот сад, перерезанный и рощицами, и извилинами реки.
Но как многое уже изменилось и исчезло! Нет парома, на котором мы переправлялись через речку. Спит под водой тот маленький мостик, гибельный для перевозчиков, о который столько раз стукалась