— Съезжу с его отцом на реку.
Они стояли на огромных серых камнях и забрасывали удочки в поток. Чуть ниже начинались отмели, и река бормотала, перекатываясь через мелкие валуны и известняковую гальку. Тень горы накрывала русло реки и половину склона напротив. Течение дергало за леску, имитируя клев, сгибало удилища, но на крючке ничего не было, кроме наживки — наживка да река. Рэндолл заговорил, не оборачиваясь к Пелхэму:
— Что тебе сказал Рэнди?
— Ни слова. Он все время молчал.
— Как вышло, что у тебя оказался нож под рукой, когда он заявился?
— Он только рычал.
— Вот этой детали вообще уяснить не могу. Выше моего разумения. Наверно, просто не знаю, что за хрень там на самом деле творится.
— Та же хрень, что всегда, Рэндолл.
Пелхэм соскочил с камня, вылез на берег. Открыл рюкзак, достал бутылку виски, вернулся на серые камни. Протянул бутылку Рэндоллу. Помедлив, спросил:
— Ты как — начал пить виски?
— А то: как попробовал, сразу распробовал.
Они сидели на камнях, слушали, как журчит река, пили виски из горла, спокойно смотрели, как форель проплывает мимо. Просидели молча десять минут, двадцать минут, понемножку прихлебывая виски. Два пацаненка на желтых байдарках пронеслись вниз по течению — плыли наперегонки и хохотали, легко огибая валуны и отмели. Давно исчезли из виду в низовьях, а смех — бодрый молодой смех — долго еще доносился.
— Он переменился. Он всегда был такой, немножко одинокий, ну знаешь, все задумывался: как к нему относятся, все искал, как бы себя проверить, доказать что-то, разобраться, настоящий ли он мужчина. Наверно, узнал себе цену, и это его сломало.
— Рэндолл, почему я?
— Знаешь, мне с ним иногда жутко становилось: зыркает своими глазами, молчит по много часов. Я чувствовал: его гложет что-то, что меня в жизни обошло. Ну, он прямо с утра пил водку — валяется в сапогах на постели и пьет, и еще всякое там принимал, у нас дома, не таился даже. И вот как-то захожу к нему, а он смотрит в потолок, сапоги на простыню закинул. Я спрашиваю: «Сынок, может, расскажешь мне, как там было?» А он на меня вылупился, точно никак не припомнит, где мы встречались, но говорит: «Лады, брат, слушай». Вот тебе все ответы на главные вопросы: «Да. Я потерял счет. Как на вентилятор кетчупом плеснуть. Кого можем, подбираем, остальных присыпаем землей».
— Точно, — уже одна эта фраза вернула Пелхэма назад, в морось. Он завинтил крышку на бутылке, поднялся. Размял ноги, повернулся лицом к верховьям. Не хотелось трястись, стоя лицом к Рэндоллу. Спрыгнул с камня, встал на корточки у воды, окунул голову: холод распространился по телу, увлажнил шею, покатился по спине:
— Что-то сегодня я рановато хватил виски.
— Я тоже.
— Давай-ка по домам.
В тот вечер Пелхэм приклеил к холодильнику, рядом с фото Младшего, свою собственную фотокарточку из учебного лагеря. Джилл заглянула в юное лицо мужа и спросила:
— Это правда ты? Ты был такой?
Голова обрита, кожа чуть покрасневшая, фуражка напялена слишком прямо, под левым глазом припухлость — небольшой синяк, лицо ничего не выражает, глаза немигающие.
— Одно время да, именно такой.
— Ой, а я думала, тогда все были против Вьетнама. Теперь только об этом и слышишь: «Мы? На войну? Да ни за что!»
— Только не в нашем районе.
Он рассматривал оба лица и пил пиво: кружку, вторую. Джилл рубила куриное мясо, чтобы замариновать: завтра придут гости. Сильно пахло лимоном и чесноком. Его осенило: по обоим лицам видно, как с человеком что-то происходит, как поступаешься всем, что ты представлял собой раньше, и пустое место заполняется механическим послушанием, привычкой к переутомлению. Они пожарят курятину на гриле и будут говорить обо всем, только бы не об этом, и, наверно, выпьют лишнего — потому что очень хочется слышать смех. Нехорошо, если гости заметят фотографии; он снял обе с холодильника, осторожно, стараясь не порвать, положил на ладони. Поменял местами. И еще раз поменял. С любопытством приблизилась Джилл, благоухающая завтрашним днем, заглянула через плечо.
— Так почему ты пошел в армию? — спросила она, но не стала дожидаться ответа.
Пелхэм вышел на открытую дощатую террасу. Полная луна очерчивала тени предметов и расшвыривала по округе. Он положил фотографии на садовый стул, стащил майку через голову, положил сверху. Сбросил ботинки, джинсы, трусы, остановился у перил, совершенно голый. Облокотился на брус, тихонько рыкнул на пробу. И опять рыкнул — на сей раз получилось естественнее. И еще раз — погромче. Пелхэм выпрямился, набрал в грудь воздуха, широко раскинул руки. Мерно зарычал, обращаясь ко всем, кто снаружи забора, зазывая тени: а ну-ка, суньтесь в мой двор.
— Милый?
Перевод Светланы Силаковой.