Девчонки, тоже, так совпало, одноклассницы из соседней с нашей школы, на год младше нас, без особого смущения исполнили три номера под песни группы «Модерн токинг». Через год от такого сочетания – брейк и «Модерн токинг» – мы бы расхохотались, но тогда нам снесло крыши, и мы дружно записались в кружок.
Я сходил на считаные занятия и бросил: влюбился всерьез в одну из девчонок – Таню Коновалову. Высокую (выше меня, блин), румяную, белозубую, черноволосую… Танцевать, изгибать свое неуклюжее тело при ней было стыдно. Тем более что она задерживала на мне взгляд.
Перестав постигать премудрости пантомимы и верхнего брейка, я время от времени приходил в «Бригантину», чтоб подсмотреть из коридора, одним глазом, как идут репетиции; подкарауливал Таню недалеко от ее дома – она тогда жила в двухэтажном бараке почти в самом центре города… Мы звонили друг другу, болтали о всяких глупостях; иногда Таня замолкала и, казалось, ждала от меня каких-то настоящих, важных слов. А я не мог их произнести, но, положив трубку, шептал: «Люблю… люблю…»
На днях она позвонила и счастливым голосом сообщила, что ей купили «Каму», предложила покататься. Я зачем-то соврал, что сейчас не могу; потом ругал себя, обзывал… И вот сейчас она явно хочет, чтоб я ее заметил, и я заметил, но не выкачу свой «взрослик» из темнушки, не поеду к ней. Я буду сидеть у окна и страдать.
Нахожу очень нужное мне сейчас стихотворение Есенина и читаю вслух:
Ты меня не любишь, не жалеешь,Разве я немного не красив…
Я продолжу вести себя как дурак, а потом Таня с родителями переедут на другой конец города; их барак сломают, на его месте стоит теперь республиканский музей, огромный, с золотой крышей…
Мы будем очень редко, в основном случайно, встречаться, время от времени я буду звонить ей, но долгих разговоров уже не станет получаться – Таня поймет, что настоящих и важных слов я уже не произнесу. И в конце концов мы потеряемся… Нет, не так! В декабре восемьдесят девятого, с повесткой в армию, я примчусь в родной город из Ленинграда, напрошусь в гости к Тане. Она угостит меня чаем, а я подарю ей плакат группы «Мираж» с автографом Татьяны Овсиенко и расскажу, что ухожу в армию – послезавтра улетаю, а еще через день меня обреют и оденут в солдатскую форму. И спрошу: «Таня, ты будешь меня ждать?» Она ответит твердо и спокойно: «Нет». А взглядом доскажет: «Поздно». Я кивну и уйду… Вот так мы расстанемся.
В дорогу – живо! Или в гроб ложись.Да, выбор небогатый перед нами.Нас обрекли на медленную жизнь,Мы к ней прикованы для верности цепями, —
бьется в динамике, а я уже переполнен строками, звуками, рифмами, смыслами. Я придавлен ими, мне надо лечь.
Но напоследок нахожу в первом томе последнее стихотворение перед разделом «Маленькие поэмы», которые я еще не решился читать. Оно, это стихотворение, до того безысходное, загробное, что я странным образом им ободряюсь. Я понимаю, что в гибели есть свое счастье…
Цветы мне говорят – прощай,Головками склоняясь ниже…Что я навеки не увижуЕе лицо и отчий край.
И я представляю с замиранием сердца, что и я очень скоро не увижу, больше никогда не увижу, этих улиц, квартиры, лицо Тани, бабушкину избу…
И потому, что я постигВсю жизнь, пройдя с улыбкой мимо, —Я говорю на каждый миг,Что все на свете повторимо.
– Постиг всю жизнь, пройдя с улыбкой мимо, – шепчу, глядя сквозь двойные стекла окна на желтые деревья, куда-то идущих людей, газующие машины. – Все на свете повторимо… повторимо.
Не все ль равно – придет другой…
Голос из магнитолы, тоже какой-то безысходный, загробный, отдергивает мой взгляд от окна, заставляет оглянуться на себя, невидимого, запертого за решетками встроенного в «Рекорд» динамика:
Не писать стихов мне и романовИ не читать фантастику в углу, —Я лежу в палате наркоманов,Чувствую – сам сяду на иглу.
Сползаю со стула, дрожащими руками собираю густо-зеленые книги. Ставлю на стеллаж. Возвращаю горшки с цветами на свое место, убираю стул… Иду к магнитоле. Скорее выключить, спрятать запись в тайник.
Кто-то там проколол свою совесть, —
спешит досказать голос, —
Кто-то в сердце вкурил анашу,Эх вы, парни, про вас нужно повесть,Только повести я не пишу.
Жму на клавишу «стоп», перематываю остатки пленки на одну бобину. Истрепанный картонный футляр. Тайник. Всё…
На подгибающихся, слабых ногах добираюсь до своей кровати, зарываюсь под покрывало. Сжимаюсь, словно в комнате страшный холод.
Много минут лежу в пустоте. Ничего не чувствую и не ощущаю. Потом в глубине груди начинает теплеть, припекать, и вот уже жжет, и следом в голове что-то вспыхивает, как крошечная, но необыкновенно яркая лампочка… Я вскакиваю, выпутываюсь из покрывала, достаю из портфеля ручку, первую попавшуюся тетрадку и, закинув чуб к макушке, записываю то, чего еще мгновение назад во мне не было. Слова рождаются вместе с движением микроскопического шарика на конце стержня.
По утрам всё холоднее нынчеИ все больше лужиц на асфальте,А я, совсем запутавшийся в жизни,Прячусь на искомканной кровати.
Долго всматриваюсь в написанное, не веря, что это написал я. Я! Взял и создал… Мне хочется заплакать от счастья, прыгать и целовать тетрадку.
Осторожно перечитываю. Первая строка мне нравится. И вторая… Нет, кроме «лужиц». Неподходящее слово. Может, «луж»? Может, «и все больше луж есть на асфальте»? Фигня!
Я, четырнадцатилетний, судорожно ищу, как исправить вторую строку. Нужно срочно исправить. Срочно, иначе все пропадет. Навсегда.
«И все глубже лужи…» – «Аха, моря прямо». Нет!
Теперь, в сорок четыре года, с плешью на голове и двадцатью своими книгами на полке, я бы на раз-два привел в порядок это четырехстишие, а тогда…
Бросаю тетрадь на пол, заворачиваюсь в покрывало и скулю от тоски и бессилия.