- А знаешь, у меня есть для тебя сюрприз, но для этого мы должны выйти из дому и немного пройтись...
- Выйти из дому? - И она поморщилась.
- Не бойся, - засмеялся я. - Теперь ничего не бойся. Ты увидишь чудо, честное слово! Это такое чудо, которое можно прописать вместо лекарства... Ты меня слышишь? Пойдем, пойдем, пожалуйста...
Она покорно поднялась.
Мы шли но вечернему Тбилиси. Мне снова захотелось спросить у нее, как она там жила, но не спросил: так все хорошо складывалось, такой был мягкий, медовый вечер, и я был счастлив идти рядом с ней и поддерживать ее под локоть. Она была стройна и красива, моя мама, даже в этом сером помятом ситцевом, таком не тбилисском платье, даже в стоптанных сандалиях неизвестной формы. Прямо оттуда, подумал я, и - сюда, в это ласковое тепло, в свет сквозь листву платанов, в шум благополучной толпы... И еще я подумал, что, конечно, нужно было заставить ее переодеться, как-то ее прихорошить, потому что, ну что она так, в том же, в чем была там... Пора позабывать.
Я вел ее по проспекту Руставели, и она покорно шла рядом, ни о чем не спрашивая. Пока я покупал билеты, она неподвижно стояла у стены, глядя в пол. Я кивнул ей от кассы - она, кажется, улыбнулась.
Мы сидели в душном зале, и я сказал ей:
- Сейчас ты увидишь чудо, это так красиво, что нельзя передать словами... Послушай, а там вам что-нибудь показывали?
- Что? - спросила она.
- Ну, какие-нибудь фильмы... - и понял, что говорю глупость, - хотя бы изредка...
- Нам? - спросила она и засмеялась тихонечко.
- Мама, - зашептал я с раздражением, - ну что с тобой? Ну, я спросил... Там, там, где ты была...
- Ну, конечно, - проговорила она отрешенно.
- Хорошо, что мы снова вместе, - сказал я, словно опытный миротворец, предвкушая наслаждение.
- Да, да, - шепнула она о чем-то своем.
...Я смотрел то на экран, то на маму, я делился с мамой своим богатством, я дарил ей самое лучшее, что у меня было, зал заходился в восторге и хохоте, он стонал, рукоплескал, подмурлыкивал песенки... Мама моя сидела, опустив голову. Руки ее лежали на коленях.
- Правда, здорово! - шепнул я. - Ты смотри, смотри, сейчас будет самое интересное... Смотри же, мама!..
Впрочем, в который уже раз закопошилась в моем скользящем и шатком сознании неправдоподобная мысль, что невозможно совместить те обстоятельства с этим ослепительным австрийским карнавалом на берегах прекрасного голубого Дуная, закопошилась и тут же погасла...
Мама услышала мое восклицание, подняла голову, ничего не увидела и поникла вновь. Прекрасная обнаженная Марика сидела в бочке, наполненной мыльной пеной. Она мылась как ни в чем не бывало. Зал благоговел и гудел от восторга. Я хохотал и с надеждой заглядывал в глаза маме. Она даже попыталась вежливо улыбнуться мне в ответ, но у нее ничего не получилось.
- Давай уйдем отсюда, - внезапно шепнула она.
- Сейчас же самое интересное, - сказал я с досадой.
- Пожалуйста, давай уйдем...
Мы медленно двигались к дому. Молчали. Она ни о чем не расспрашивала, даже об университете, как следовало бы матери этого мира.
После пышных и ярких нарядов несравненной Марики мамино платье казалось еще серей и оскорбительней.
- Ты такая загорелая, - сказал я, - такая красивая. Я думал увидеть старушку, а ты такая красивая...
- Вот как, - сказала она без интереса и погладила меня по руке. В комнате она устроилась на прежнем стуле, сидела, уставившись перед собой, положив ладони на колени, пока я лихорадочно устраивал ночлег. Себе - на топчане, ей - на единственной кровати. Она попыталась сопротивляться, она хотела, чтобы я спал на кровати, потому что она любит на топчане, да, да, нет, нет, я тебя очень прошу, ты должен меня слушаться (попыталась придать своему голосу шутливые интонации), я мама... ты должен слушаться... я мама... - и затем, ни к кому не обращаясь, в пространство, - ма-ма... ма-ма...
Я вышел в кухню. Меладзе в нарушение своих привычек сидел на табурете. Он смотрел на меня вопросительно.
- Повел ее в кино, - шепотом пожаловался я, - а она ушла с середины, не захотела...
- В кино? - удивился он. - Какое кино, кацо? Ей отдихать надо...
- Она стала какая-то совсем другая, - сказал я. - Может быть, я чего-то не понимаю... Когда спрашиваю, она переспрашивает, как будто не слышит...
Он поцокал языком.
- Когда человек нэ хочит гаварить лишнее, - сказал он шепотом, - он гаварит мэдлэнно, долго, он думаэт, панимаешь? Ду-ма-эт... Ему нужна врэмя... У нэго тэперь привичка...
- Она мне боится сказать лишнее? - спросил я. Он рассердился:
- Нэ тэбэ, нэ тэбэ, генацвале... Там, - он поднял вверх указательный палец, - там тэбя нэ било, там другие спрашивали, зачэм, почэму, панимаэшь?
- Понимаю, - сказал я.
Я надеюсь на завтрашний день. Завтра все будет по-другому. Ей нужно сбросить с себя тяжелую ношу минувшего. Да, мамочка? Все забудется, все забудется, все забудется... Мы снова отправимся к берегам голубого Дуная, сливаясь с толпами, уже неотличимые от них, наслаждаясь красотой, молодостью, музыкой.... да, мамочка?..
- Купи ей фрукты... - сказал Меладзе.
- Какие фрукты? - не понял я.
- Черешня купи, черешня...
...Меж тем и сером платьице своем, ничем не покрывшись, свернувшись калачиком, мама устроилась на топчане. Она смотрела на меня, когда я вошел, и слегка улыбалась, так знакомо, просто, по-вечернему.
- Мама, - сказал я с укоризной, - на топчане буду спать я.
- Нет, нет, - сказала она с детским упрямством и засмеялась...
- Ты любишь черешню? - спросил я.
- Что? - не поняла она.
- Черешню ты любишь? Любишь черешню?
- Я? - спросила она...
Декабрь, 1985