Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Из-за отца или не из-за отца, но сам Лубан рано пошел по кривой дорожке. Имел за плечами уже восемнадцать лет, но успел, да и то с грехом пополам, закончить только начальную школу. Наконец, нормальной учебе помешало лихолетье оккупаций, переворотов, каких на его молодость выпало достаточно. Первыми, когда рушился Западный фронт, пришли немцы. Он хорошо помнит островерхие, с хищными орлами каски, широкие зады, холеные красные морды кайзеровских солдат. Тогда, при немцах, на Второй Шанхайской как бы сама собой возникла шайка-бражка из юношей, подростков, которую, очевидно, направляла чья-то опытная крепкая рука. Воровали у немцев что попало. Однажды осенней ночью загнали в тупик вагон, а открыв запломбированные двери, сами ужаснулись тому, что увидели. Вагон наполовину был забит ящиками, доверху заполненными железными крестами, медалями, разными регалиями. Плохо могло кончиться для Второй Шанхайской ночное приключение, но там, в Германии, началась революция, и немцы убрались восвояси.
Был еще красный командир Стрекопытов — в прошлом царский офицер, который вдруг, спохватившись, решил снова перекраситься в белый цвет. Стрекопытовцы убивали, вешали местных руководителей, с которыми недавно стояли рядом — на трибунах. Шайка Стрекопытова успела нашкодить мало недолго он продержался. Но и ему подстроили штуку, которая имела скорее политический, нежели уголовный характер. На Второй Шанхайской всегда было много голодных бродячих собак, и вот эти собаки вдруг начали бегать по городу, нося вместо ошейников банты — под цвет бывших царских знамен.
Мутная река текла, петляла дальше, когда уже утихли пушечные выстрелы и торопливый, отчаянный треск пулеметов. Был нэп, на центральных улицах города открылось много ресторанов, ресторанчиков и разных увеселительных заведений, которые начинали свою деятельность вечером. Он, Лубан, тогда только входил в молодую силу. Неугомонные смуглые парни с Второй Шанхайской форсили в расклешенных брюках, не любили совбуров и свою неприязнь к ним высказывали в грязных песенках, сопровождаемых гитарным перезвоном.
Вырвал их троих из шайки-бражки Саша Григонис, местный латыш, умнейшая на все железнодорожное предместье голова. Ему было в то время лет двадцать пять, а он уже возглавлял паровозную бригаду, водил тяжелые, груженные лесом эшелоны в Киев, Макеевку, до самой западной границы. Школа помощников машинистов, куда Саша Григонис насильно затянул троих друзей-приятелей, была началом его, Лубанова, взлета. Он хорошо учился и, будто оглянувшись на напрасно растраченные годы, всю душу отдавал занятиям, паровозу, книгам, которые неожиданно открыли перед ним новый привлекательный мир. Лубан любил технику, мог днями, ночами, забыв обо всем, просиживать над схемами, разгадывать их смысл, доходить собственным умом до самого сложного.
Он ездил помощником машиниста, затем, как и отец, машинистом, был уже женат, когда появилась возможность учиться в филиале техникума, и даже с каким-то восторгом, отрывая время от сна, отдыха, закончил техникум и сразу же поступил на заочное отделение железнодорожного института. То было время, когда железная дорога отказывалась от всего старого, отжившего, меняла облик, добиваясь технического прогресса во всех отраслях своего хозяйства. С паровоза он слез тогда, когда даже небольшие полевые станции переходили на автоблокировку, автоматическую сцепку вагонов, когда появились первые тепловозы и электровозы. Новое повсюду пробивалось.
Он и занимался этим новым — внедрял автоблокировку, — по неделям не бывал дома, чувствуя, что живет не напрасно, приносит пользу. Он знал, любил свою работу. С каждым годом его продвигали и повышали по службе.
Саша Григонис к тому времени был уже заместителем начальника станции. Несмотря на высокое положение, дружбы с подчиненными, которых вытащил из ямы, не терял, чинами не хвастался. Иной раз в воскресный день они собирались все вместе, выезжали на дрезине за город и, оставив машину на какой-нибудь станции, направлялись в лес, раскладывали костер, вспоминали прошлое.
Григониса арестовали первым. Вообще что-то непонятное стало твориться на станции. Железнодорожники на войне — нужный народ, без них не может обойтись никакая власть. Во время гражданской войны город переходил из рук в руки, поэтому все, кто более или менее был связан со службой движения, работали по принуждению или за кусок хлеба. Теперь им то давнее и вспомнили.
Он, Лубан, как всегда, был горяч, невыдержан, потому после ареста Григониса потерял голову. Настроения не скрывал, язык за зубами держать не умел. Нацарапали писульку и на него. Сочинил ее в компании с другим пройдохой Мишка Сыч, слабенький, беспомощный инженерик, которому если и доверить какое дело, так только стоять в дверях, проверять перронные билеты.
Околесицы в заявлении Мишка нагородил несусветной. Тем не менее следователь отнесся к написанному с полной серьезностью. Допрашивая о связях Лубана с немцами, со стрекопытовцами, приплетая Григониса, даже отважился приложить руку. Но в ответ получил такую сдачу, что брякнулся на пол, и его отливали водой. Дело повел другой следователь, допрашивал долго, нудно, но применять физические меры не решился. До суда не дошло, Лубана выпустили.
Лубан не спит. Это не первая ночь, когда властным черным крылом его окутывает бессонница. Перебирая до малейшей мелочи свою жизнь, он старается найти тот поворот, перекос, с которого начал завязываться теперешний чертов узел. Винит одного себя. Был излишне горд, горяч, не умел глядеть в корень.
Лубан теперь оправдывает прошлое. Сколько повылезло из разных щелей всякой швали, что становится на колени, угождает, прислуживает фашистам. Всех этих полицаев, старост, немецких пособников в свое время просто не раскусили, не придавили, как гнид. А стоило бы.
При той чистке, которая шла, думает Лубан, попадали под колеса и невинные люди, такие, как Григонис. Ничего не попишешь. Когда лес рубят, щепки летят. Вина его в том, что не понял духа времени. Надо было не затаиваться в злости, не думать об оскорбленной гордости, самолюбии, а помогать соответствующим органам отыскивать настоящих врагов. И не один он должен был это делать, а все. Тогда бы попали куда следует не честные люди, а такие, как Мишка Сыч, как вся шваль, что тогда, в тридцать седьмом, подняла голову.
Середины Лубан не знает, человеческую слабость в расчет не берет. Так было всегда, так и теперь. На своих друзей по несчастью, с которыми связан одной веревочкой, смотрит как на мусор, отходы, как на мелких, никчемных людей. Другое дело, что без них не выпутаешься. Но если двинет в лес вся команда, авторитет немецкой власти тут, в местечке, покачнется. Хотя какой там авторитет!..
На то, что сам расстрелял переодетого окруженца, Лубан смотрит без особых укоров совести. Человек в рваной фуфайке, которого он встретил в Росице, был трусливый слизняк. Лепетал, что из раскулаченных, что сидел при большевиках в тюрьме, совал под нос справку.
Лубанова натура бунтует, протестует при мысли, что он продался немцам. Никому он не продавался. Он сбился с дороги. Совершил ошибку. Кровавую. На войне все ошибки кровавые. Те, что пошли за немцами, с первого дня думают об обогащении, благополучии, тянут, что попадает под руку. Как лесничий Лагута, Князев, заведующий мельницами Федосик, как почти все немецкие прихвостни, которых он, Лубан, знает как облупленных. Им по душе строй, порядок, основанный на собственности, деньгах, взятках. Он против такого порядка.
Бургомистра Крамера Лубан выделяет среди других. Этот хочет, чтоб всем было хорошо. Хочет примирить волка и овцу. Но война есть война. Даже в мирной жизни шла борьба, и те, кто этого не понимал, теперь страдают. Как он сам...
III
Лубан начал засыпать, когда в коридорчике послышались осторожные шаги. Скрипнула дверь. Пришла с вечеринки старшая дочь Валя. Сон как рукой сняло. Шестнадцать лет дочке, а бродит где-то каждую ночь. Растет, словно без отца. Может, какой-нибудь полицай подбивает клин? Метит к заместителю бургомистра в зятья? Дудки, брат, не очень погреешься! Семья держится на жене. И на корове. Даже немцы-начальники знают, что заместитель бургомистра пьет, но глядят на это сквозь пальцы. Им лишь бы сидел на должности. Дальше — хоть трава не расти. Можешь брать взятки, заводить любовниц. Профсоюз, как когда-то, не вмешается. Немцы думают, что он живет как хочет. А он никак не живет. И не хозяин в семье. Не до поросят, когда свинью смалят.
Дочка тихонько разделась, легла. В уголке за печкой чуть слышно скребется мышь. Шумит за окнами ветер, нудно звякает оторванным листом железа. Лубан снова задремал. На этот раз его будит пронзительный телефонный звонок. Вскакивает, хватает трубку. "Заместитель бургомистра Лубан слушает..." На другом конце провода упорное молчание. Слышно, как кто-то дышит, а слова вымолвить не отваживается. Или не хочет. Наконец положил трубку...