В ту давнюю осень по утрам я водил Белого на водопой. Он благодарно смотрел на меня своими добрыми глазами. Когда я давал ему кроху сахара, утаенную за завтраком, он осторожно касался своими огромными мягкими губами моей ладони. Как можно отдать Белого чужим людям, нашего Белого — лучшего моего друга!
— Степаныч! — закричал я и заплакал. — Не отдам! Не отдам!
— Надо оставить Белого. — Степаныч положил свою тяжелую руку мне на плечо. — Видишь, хромает он, грустный. Упадет на дороге — и конец… Успокойся, будь мужиком.
И тогда я прижался к голове Белого, заглянул в его печальные глаза, поцеловал друга прямо в мягкие, трепещущие губы и пошел не оглядываясь.
…Проснулся на рассвете. И опять увидел симпатичную морду Белого, его черные спокойные глаза, опушенные густыми ресницами. Неужели встреча с другом-конем состоялась? И верится и не верится. Я поглаживаю Белого за ушами, и он перестает жевать, подставляет под мою руку свою лебединую шею. Ласковый конь. Ласковый и добрый. Он или не он? Попробуй-ка угадай. Сколько лет прошло! «Эх ты, арабская кровь! — шепчу я. — Милое копыто…»
Белый звякает уздечкой, перебирает ногами, постукивает о край повозки. «Ну, если ты, друг мой, такую войну выдержал, от Дона до Болгарии прошагал, то ты выносливый боец», — так думается мне, а на душе неспокойно. Отчего, понять не могу. И тут я взглянул на небо. Оно хмурилось. Ползли плоские серые тучи. «Ну и день, — поежился я и еще глубже зарылся в сено. — В такую погоду и вставать не хочется». Посмотрел на восток: не выглянет ли солнышко — солнце, светило? Нет, не видать.
Я опять забылся, и мне привиделось страшное. То, как мы хоронили Степаныча на пологом и голом берегу Дона, невдалеке от города Серафимовича, в пасмурный день. Волосы мои шевелил холодный ветер. Я смотрел на холмик. Вокруг могилы шелестел седой ковылек, и могучий куст репейника склонял и склонял свою патлатую голову.
— С правого борта мина! — Я проснулся и узнал Толин голос.
Странное дело, в его крике я не услышал тревоги. Голос впередсмотрящего не волновал — скорее всего он был ликующим, звучал вдохновенно, хотя радоваться вроде не с чего. Какая же тут радость! Впередсмотрящий орал «Мина!» так, будто хвастался: «И я не лыком шит. Обнаружил-таки морское чудище. Знай наших!»
Словно по команде вскочили солдаты и стали смотреть туда, где в пепельных волнах покачивался круглый черный дьявол с рожками.
— Механизьма в порядке!
— Плавает, ядри ее в корень!
— Рванет, и пароход — на дно!
— Ж-жахнег ой-ё-ёй!
— И вплавь до берега далеко!..
Тут все увидели, что к банкетке, где стоит скорострельная пушка, идут старший штурман и старший рулевой — главные судовые артиллеристы. Идут они не спеша, по-деловому. Одеты, можно сказать, по-домашнему. Старпом в рубашечке с короткими рукавами, в синих брюках. Рулевой — в костюме цвета хаки, а па голове синяя шерстяная шапочка. Спокойно поднялись по трапу на помост. Сняли чехол со ствола, стали проверять, все ли нормально.
Раньше на «Пинске» стояли орудия и покрупнее. Но война закончилась, все войсковое снаряжение сняли с судна, оставив одну-единственную пушчонку — для того, чтобы мины расстреливать.
Старпом и рулевой наладили пушку, развернули ствол в ту сторону, где приплясывала мина. Старпом крепко прижался плечами к прикладам, и…
И тут раздалась с мостика команда капитана:
— Всем покинуть палубу!
Ха, мне-то не впервой. Залег за комингсом трюма. Лежу, вглядываюсь, наблюдаю. Солдаты попрятались за надстройку, а капитан потоптался-потоптался на мостике и пригнулся. Ха, спрятался, называется! Лысина блестит над фальшбортом!
Тем временем старший штурман и рулевой во весь рост стоят на банкетке и потихоньку двигают ствол орудия, держа на прицеле покачивающуюся мину. Но вот чиф замер, и… Раздалась короткая очередь: пах, пах, пах… Почти сразу грохнуло, затряслось, завизжало. Казалось, пароход подпрыгнул. В уши чем-то резануло, и в тот же миг заболело, засаднило, зашипело.
Я понял, что мина взорвалась. «Это ж надо, наш чиф точно в рожок попал! С первого раза, с первого раза!» Потом до сознания дошло, как по металлической палубе защелкало, зацокало, завизжало. «Осколки! Осколки!» — мелькнула мысль.
Внезапно все стихло, только шум в ушах. Я поднялся и услышал, как далеко-далеко кричат солдаты:
— Коней побило!
— Видишь, лежит всего один!
— А крови сколько!..
Белый конь лежал на боку. Голова его красная от крови. Остальные лошади, пугливо перебирая ногами, жались к бричкам, прядали ушами.
— Белый! Белый! — кинулся я к лошади.
— Отойди, браток. — Гармонист взял меня за плечо. — Без паники! Понимать надо — не человек погиб, а конь. Добрый, правда, конь-то… Друг, можно сказать, верный…
Большой глаз Белого печально глядел в небо, а в уголке, там, где сходятся ресницы, блестела светлым хрусталиком чистая слеза.