родным пепелищем. Стал с горя выпивать. Однажды Якову довелось что-то ладить по
плотницкой части в доме Груниной матери. И с той поры повеселел мужик. А к осени
вовсе перебрался к Груне со своим инструментом и пожитками. [11]
Зажили они в полном согласии и достатке. Яков пить перестал. Родила Груня
троих ребятишек. И как на подбор — все они в маму. Выросли здоровыми и толковыми,
каждый определился в жизни.
— Попросилась на работу ко мне на ферму, в рядовые доярки, — рассказывает
Василий Данилович. — «Трудиться, дядя Вася, говорит, нигде не зазорно!» Вот ведь
какая она, наша Грунюшка! С тех пор и слывет передовой работницей.
Он глубоко вздыхает и здоровой рукой лезет в карман за кисетом.
— А я вот иногда задумываюсь: хорошо живет Груня, а жилось бы лучше, если
бы...
— Не война? — договариваю я.
— Да, много она бед натворила.
Василий Данилович молча и сосредоточенно курит, а я думаю о вдовах, что
десятилетиями хранят в заветных местах похоронки, как последнюю память о своих
мужьях, и о девушках, не дождавшихся своих суженых и не сумевших выйти замуж.
Думаю о войне...
Время призвало нас
1
Площадь Победы. Она красива. Все на ней выглядит торжественно и строго.
Взметнулась в небо светло-серая колонна. Рядом — скульптурный памятник в честь
советского народа, отстоявшего честь и свободу нашего государства в годы Великой
Отечественной войны. Широкая, упруго выгнутая стела. Волнует немногословная
надпись на ней. Каждое ее слово напоминает о долге исполненном, но еще более — о
зовущем. Горит Вечный огонь...
Тогда, в первые дни июня 1941 года, на этом месте был небольшой пыльный
скверик с узкими аллеями. Напротив, через мостовую, в бывшей церкви размещался
клуб железнодорожников.
Помню, мы приехали на вокзал. До прихода нашего поезда оставалось немало
времени. Оставив вещи, мы разбрелись кто куда. Я поспешил в педагогический
институт, где училась Груня. [12]
Долго бродили мы с ней по городским улицам, вспоминая наше село, школьные
годы. На Первомайской улице вдруг спохватились: наше время на исходе! Зашли в
скверик, присели на старую скрипучую скамью.
Близилась полночь. Из соседних притихших улиц тянуло прохладой. Моя
спутница зябко ежилась. Она была в легкой кофточке.
— Ну вот, — заговорила Груня, — ты, как указано в командировочном
предписании, следуешь к месту службы. А мне выпускные еще почти месяц ждать. Кто
знает, когда встретимся...
Я попытался утешить ее: расстаемся, мол, ненадолго. Устроюсь на своем месте, а
через месяц, как положено, в отпуск... Но она лишь рукой махнула: «Ах, если б так!»
Издалека донеслись слова известной песни: «Я тебя провожала, но слезы держала,
и были сухими глаза...»
Груня резко вскинула лицо, обращаясь во тьму, откуда слышался печальный и
мужественный напев:
— Пой, тоскуй, горлица! Еще скажи, как перевяжешь раненого, как заменишь
друга!.. Ох, как легко все в песнях да в кино! А мне, признаться, сердце подсказывает
иное: «Ну что ж, прощай, и если навсегда, то навсегда прощай!»... Не помню, чьи
стихи. Но, как говорят военные, соответствуют данной обстановке.
— О чем ты? — вырвалось у меня.
Груня серьезно и глубоко заглянула мне в глаза:
— Разве тебе не кажется, что ты уходишь на войну?
— Что за вздор, Груня? И сейчас, на прощание?..
— Вздор, говоришь? У нас в институте, среди девчонок, ваш внеочередной
выпуск переполох вызвал. У нас тех, кто с курсантами вашего и пехотного училищ
дружат, вдовами соломенными нарекли. Это, возможно, больше из зависти. Ну а вдруг
серьезно? Ведь не секрет, что на запад едете. Туда, где теперь в соседях у нас те, кто
пол-Европы захватил, что на нашу землю издавна зарится. Говоришь, договор о
ненападении? Мой дядечка, Василий Данилыч, еще тогда, в тридцать девятом,
прибаутку сложил: «Их ненападение — одно привидение, фашистов слушать — держи
порох суше». Не слишком литературно, но ведь прав дядя...
Минуту спустя она как-то сухо произнесла:
— Признайся, что ты сейчас думаешь вовсе не о том, о чем мечтали, в чем
клялись. [13]
Ночь, мрак, тишина и — наше молчание. Я поднялся. Она тоже стремительно
встала, крепко стиснула вдруг мои плечи.
— Знаешь, я боюсь! — голос Груни почти сорвался на крик: — Я боюсь за тебя!
Ну что же ты молчишь, миленький?!
Прильнула ко мне сильной девичьей грудью, и я почувствовал, как гулко бьется
Грунино сердце. Но опешил и, не владея собой, откачнулся в сторону.
Она пошла от меня, не оглядываясь. Удаляясь, становился тише перестук
Груниных туфелек. Я видел, как она опустила голову. Груня плакала. Но может, мне так
показалось?..
На ступенях вокзала меня встретил Пожогин, улыбнулся:
— Наконец-то! Ах мне это расставание-провожание!
— А ты разве не был в городе?
— Зачем, у кого? — и протянул нараспев: — «Я еще покуда холостой!»
Это была строчка из «Поднятой целины» — оперы, которую накануне, перед
отъездом, нам показали заезжие артисты.
— Пошли на перрон. Все наши там. Поезд уже на подходе...
2
Наше курсантское житье с первых дней учебных занятий было тревожным и
изнуряющим. Еще не успели обновить обмундирование, как вдруг объявили общее
построение. На плац вышел весь личный состав. Выступая на митинге, начальник
училища комбриг Журавлев заявил:
— Все больше и очевиднее, товарищи, что вторая мировая война становится
фактом. Германия напала на Польшу. Государство чванливых и надменных шляхтичей
разваливается на глазах. Бездарные польские правители бросили свою страну и свой
народ на произвол судьбы, на растерзание захватчикам. На востоке Польши двадцать
лет гнули спины на панов миллионы наших единокровных братьев — украинцев и
белорусов, отторгнутых белопольскими шляхтичами от своей родимой земли. Теперь к
ним идет освобождение. Красная Армия выступила в поход за освобождение народов
Западной Украины и Западной Белоруссии! [14]
Комбриг переждал, пока стихнут дружные аплодисменты, продолжил:
— Вместе с тем нельзя не учитывать обстановки, которая складывается на западе,
на нашей новой границе. Мы должны быть всегда начеку, оберегать свою родную
страну. Особенно обращаюсь к молодым курсантам. Легких дорог не ищите — их на
воинской службе не бывает. Каждый должен быть всегда готовым открыть
артиллерийский огонь по буссоли 15—00 или 45—00.
Это он о наводке основного артиллерийского прибора в сторону опасных очагов
войны — фашистской Германии и империалистической Японии, угрожавших мирным
народам. Наш начальник ни словом не обмолвился про договор о ненападении между
нашей страной и Германией, который был заключен менее месяца назад и о котором
еще ходили разные толки.
На другой день стало известно, что мы ежедневно будем заниматься по
одиннадцать — двенадцать учебных часов, не считая времени на самоподготовку.
Замела, завьюжила зима. Труднее стало на занятиях в поле, в артиллерийском и
автомобильном парках. И вдруг — война с белофиннами. Заговорили о «линии
Маннергейма», неведомой до сих пор. Узнали, что в гарнизонном госпитале на улице
Каляева появились первые раненые и обмороженные.
Этим отнюдь не ограничилось наше соприкосновение с событиями на далеком
Карельском перешейке. В один из дней по улице промаршировали курсанты пехотного
училища. Одна рота, другая...
Мы прильнули к окнам, с любопытством рассматривая своих сверстников-
пехотинцев. Они шагали в шлемах-буденновках, на которых припорошенные инеем
штыками торчали острые шишаки. На плечах в такт шагам колыхались лыжи. В глаза
бросались лейтенантские кубики на петлицах курсантских шинелей.