смотрели друг на друга, разводя руками.
– Вот что такое Гапон!
Через несколько дней Ходский был у Витте и исполнил свое обещание Гапону.
– Что вы говорите о разрешении Гапону въезда в Петербург! Гапон давно себе это разрешил. Неужели вы этого не знаете? – ответил Витте и тем пресек дальнейший разговор на эту тему16.
Прошло 12 лет. Первая революция была раздавлена на московских баррикадах и обойдена обманом 17 октября17; пронеслись годы тяжелой реакции; шумела новая, более страшная военная гроза, и началась новая революция. На первое время все вздохнули свободнее.
Ко мне пришли два раньше незнакомых мне рабочих.
– Мы к вам с просьбой. Нельзя ли реабилитировать Гапона?
– То есть… Что вы этим хотите сказать?
– Про Гапона говорят, что он провокатор, шпион, а мы этому не верим.
– То есть как это не верите? Вы не читали рассказа Рутенберга18, почему он убил Гапона?
– Слышали, да все это вранье. Ничему мы не верим. Это был святой человек. Он нам глаза открыл. Не мог он быть шпионом.
– Но что же вы хотите от меня?
– Вы пишете. Напишите в газетах, что это неправда.
– Да ведь нельзя же просто написать: неправда. Надо привести доказательства. А какие у вас доказательства?
Доказательств у моих рабочих не было. Но у них была вера в Гапона, и эту веру они пронесли через 12 лет своей рабочей жизни, пронесли, несмотря на все доказательства противного. Такую веру в себя не мог возбудить «просто провокатор».
От этого длинного экскурса в область человеческой психологии возвращаюсь к фактическому изложению.
5 или 6 января началась в Петербурге забастовка, нарушившая всю нормальную жизнь. Забастовали и типографии, и мы, газетчики, были свободны.
Вечером 8 января в помещении редакции «Сына Отечества» собралось человек 80 петербургских литераторов и профессоров. Тут были представлены все прогрессивные издания Петербурга: ежедневные, как «Сын Отечества» и «Наша жизнь», ежемесячные – «Русское богатство», «Вестник Европы» и «Мир Божий», еженедельные – «Право» и др.; было немало людей, стоявших вне редакций, как Н. И. Кареев, генерал В. Д. Кузьмин-Караваев и др. Чувствовалось веяние начинающейся революции, но на завтра предстояло большое кровопролитие, – в этом не сомневался никто. Что делать, чтобы предупредить его? Никто не мог предложить хорошего совета, и собрание чувствовало себя удрученным19. Решено – все сознавали безнадежность этой меры, но лучшего ничего не могли выдумать, – отправить депутацию к министру внутренних дел Святополк-Мирскому и Витте: просить их предупредить кровопролитие, которое грозит тяжелыми последствиями для всей России. Надо было выбрать депутацию. Выкрикивали имена:
– Анненский, Арсеньев, Максим Горький, Кареев, Кузьмин-Караваев, Мякотин, Плеханов, Семевский, – прозвучали имена (и еще, кажется, два, которых я теперь не могу вспомнить)20.
Из этих имен я назвал Кареева, и, следовательно, именно мне Кареев обязан сомнительным удовольствием просидеть три недели в Петропавловской крепости и быть увековеченным на картине Екатерины Сергеевны Кавос, изображающей его в тюремной камере. Из названных лиц все соглашались немедленно, без всяких отговорок трусости или скромности. Только В. Д. Кузьмин-Караваев, в то время игравший заметную роль в общественной жизни Петербурга, категорически отказался, по-видимому считая звание делегата от неразрешенного собрания литераторов несовместимым с его генеральским мундиром. Остальные девять лиц сейчас же уехали. После их отъезда делать было нечего, коллегиальный организованный разговор был невозможен и объявлен перерыв. Но и говорить по отдельным кружкам было не о чем, – все было полно ожиданием возврата делегатов. Время тянулось удивительно медленно.
Часа через полтора или два делегаты вернулись. Приняты они были немедленно обоими министрами21, но и тот и другой отказались что-либо сделать.
Собрание тоскливо разошлось в предчувствии тяжелого дня.
На следующий день я вышел из дому часов в 9 утра. Перед тем ко мне зашел Саша Гиберман. Это был сын моей старинной знакомой, женщины-врача Полины Израилевны Гиберман, близкой родственницы жены В. П. Воронцова. Сашу Гибермана я знал с его раннего детства и очень любил. Это был мальчик в высшей степени одаренный и много обещавший в будущем, с очень пытливым умом, всем разносторонне интересующийся, много и серьезно читавший. Он часто бывал у меня, о многом расспрашивал и находился под моим влиянием. В это время он был гимназистом, кажется, седьмого или восьмого класса и лет ему было 17–18; жил он постоянно в Киеве, но в этот момент почему-то находился в Петербурге. Через год после этого он трагически погиб; расскажу об этом в своем месте. Он пришел ко мне, зная, что я в этот день буду ходить по городу; ему хочется того же, и хочет он ходить со мною. Мне было неприятно вести мальчика туда, где есть некоторая, хотя и незначительная опасность; неприятно также как бы вводить мальчика, которому надо еще учиться, в политическую жизнь. Но мальчик был очень развитой, а стоять в стороне от политики в то время и для менее развитого и для еще более юного было невозможно, и я, хотя и неохотно, согласился.
Мы пошли. Мне очень трудно описать этот день сколько-нибудь систематически. Все отдельные моменты в настоящее время хронологически спутались в моей голове, хотя многие из них в отдельности стоят очень ярко в памяти и хотя в первые месяцы и годы они стояли у меня в памяти в самом стройном порядке. Главных моментов, шествия самого Гапона, я, впрочем, не видал вовсе; видал только второстепенные. Не могу вспомнить даже содержания моей собственной очень краткой речи, которую я в тот день произнес в Публичной библиотеке. Первое впечатление было на Васильевском острове (я жил на нем во 2‐й линии, и оттуда началось наше путешествие), кажется, в 4‐й линии – пролог. Кучка рабочих. Один ораторствует против войны. Против него выступил какой-то субъект в наушниках22, кричавший надрывным голосом:
– Нам нужен незамерзающий порт на Тихом океане. Кто говорит против войны, тех представляйте в сыскную полицию!
– Да зачем вам представлять кого-нибудь в сыскную полицию? – крикнул я. – Вы сами сыскная полиция.
Раздался смех.
С Васильевского острова мы прошли беспрепятственно через Дворцовый мост к Зимнему дворцу, хотя везде мы видели всякие наряды полиции и войска; те и другие были наготове. Публики было мало. Мы пошли по Невскому. Тут публики было больше; все это была публика того же рода, как и мы с Сашей; обычной занятой публики не было. Мы ходили в разных направлениях, по разным прилегающим к Невскому улицам. Толпы народа делались все гуще. Наконец мы наняли где-то извозчика и поехали по