Невозможно было поверить. Невозможно слушать. Невозможно оторваться от приемника. Ничего невозможно сказать. И хочется кричать — нет, нет, нет. И мы молчали и плакали. И мне почему-то в эти часы и дни вспоминался Толя — только веселый, только счастливый. Как он пришел к нам поздно вечером, почти ночью, в гостиницу в Сухуми — мы там отдыхали, а они только что приехали из Чуны. Кончилась его ссылка. Лариса осталась укладывать детей, а Толя пришел к нам. Мы ели арбуз каких-то невероятных размеров. И Андрей доказывал Толе, что ему надо уезжать, а Толя утверждал, что это не для него. Андрей, обычно как никто способный прислушиваться к доводам оппонента, на этот раз был неукротим, почти агрессивен, но спорить с Толей — это уже бессмысленная работа. И хоть спор шел серьезный, но было все так весело, как бывает, наверно, только когда человек освободился.
А еще раньше! Веселый, молодой Толя — счастливый папа с младенцем на руках, приехал из Карабанова и скрылся с Андреем где-то в комнате. Таня,[4] у которой шли последние недели перед родами, лежала в кухне на диванчике, а Пашка ползал по ее животу и улыбался беззубым ртом. Почему такое лезет в голову — ясное, беззаботное? И теперь это известие. Мне трудно писать слово «смерть». Каждый вечер мы слушали радио, ловили все, что говорилось о Толе, и не верили, что это случилось.
Через два или три дня по телевидению, днем, по учебной программе, шла пьеса Радзинского «Лунин, или Смерть Жака». Я не могу объективно судить о пьесе. Нас тогда потрясали параллели. Особенно то место, где говорится: «Хозяин думает, что раб побежит, но он (подразумевается Лунин) не раб и не бежит». Я передаю не дословно, мне бы теперь эту пьесу глазами прочесть, но тогда я восприняла спектакль как передачу о Толе. А спустя какое-то время Андрей упомянул эту пьесу в каком-то интервью, где говорил о гибели Толи, и некий досужий журналист (не знаю, русского происхождения или нет) перепутал Лунина и Ленина и написал, что Сахаров оскорбил память Марченко, сравнив его судьбу с судьбой Ленина.
В начале осени Андрей получил странное письмо от редактора журнала «Новое время», в котором предлагалось выступить на страницах этого журнала по вопросу ядерных испытаний. Андрей оставил это письмо без ответа. В ноябре
Виталий Лазаревич Гинзбург[5] написал, что «Литературная газета» хотела бы взять интервью у Андрея и если Андрей согласен, то корреспондент газеты приедет в ближайшие дни вместе с физиками теоротдела. Это, видимо, означало, что и физики, не бывавшие в Горьком с мая, собираются приехать. Андрей Виталию Лазаревичу написал, что он не будет давать никаких интервью «с петлей на шее» (вот и Фучика вспомнили). И мы думали, что вопрос приезда и корра, и физиков отпал. А в это время по ФИАНу водили корреспондента журнала «Штерн», показывали комнату, где работал (и будет!) Сахаров, говорили, что ждут его приезда со дня на день. Но мы узнали это уже в Москве.
Наше возвращение. Его описали, кажется, все корреспонденты, аккредитованные в Москве, показали десятки телекомпаний. Я не буду с ними состязаться. А мы? Были ли мы счастливы? Про себя — я не знаю. Конечно, это хорошо — вернуться домой. Но сколько труда надо приложить, чтобы почти вконец разрушенное помещение вновь стало домом; а я не то что стала барыней, но после операции начала бояться большой физической нагрузки. Я вдруг ощутила странную комфортность здешнего — горьковского — нашего уклада, когда жизнь от тебя ничего не требует, кроме: немного повозиться на кухне — всего-то еды на двоих, немного постирать, кое-как прибраться. А остальное — твоя воля. Можно читать, а можно и нет, можно одеться и выйти из дома, а можно никогда не вылезать из халата. И главное — никакой ответственности. Ну, что я могу решить о маме? Ясно ведь, что нельзя тащить ее сюда под арест,— значит, она будет у детей. Чем я могу помочь детям? Ничем! Впрочем, я все равно ничем не могу им помочь, сколькими бы параметрами свободы я ни обладала, как на самом-то деле и любые родители любым взрослым детям. Ответственность перед временем и людьми, перед друзьями? Но о чем может идти речь, когда соприкосновение со всем миром может быть только через нашу собственную вохру.
Я вспомнила смешной (страшный?) давнишний разговор двух мальчиков, тогда восьмиклассников,— моего Алешки[6] и его школьного приятеля. Алешка говорил: «Хорошо, что Хрущев освободил и реабилитировал тысячи людей, что они смогли вернуться домой, к семьям», а Павлик (я забыла его фамилию) не соглашался: «Они уже там привыкли». Подразумевалось: в лагере, в ссылке, на вечном поселении. Так вот, я уже привыкла — в Горьком, и без ответственности! Сама просится цитата: «Привычка свыше нам дана», — и уже звучит эта навязчивая мелодия.
А вместе со свободой пришло, прямо навалилось. Мы дома, но за несколько дней до этого умер Толя. Друзья в Перми, Мордовии, Чистополе, ссылке. Десятки, нет, сотни людей, которые приходят, приезжают Бог знает как издалека к Андрею, хватаясь за него как за последнюю надежду в своих бедах, и считают, что он должен (это бы еще, куда ни шло) и, главное, может им помочь. А письма? Ежедневно 20, 30, 40. Я не успеваю их распечатать и прочесть, только малую часть подсовываю Андрею, а он сердится, потому что у него ни минуты на них. А уж отвечать совсем некогда — ни мне, ни, тем паче, ему. И хамство неотвечания гнетет меня постоянно. А на некоторые письма просто хочется ответить. Но когда? Телефонные звонки. Я пытаюсь ввести их в русло: сказала друзьям, что звонить можно только с 11 утра до 16 и вечером с 8 до 11, но звонят не только друзья, звонят со всего мира. И им не укажешь время, и они постоянно забывают, что есть часовые пояса, что у них, может, день, а у нас глубокая ночь. У меня постоянно что-то горит на кухне, или в ванной через край переливается вода, и мы вечно ходим с головной болью от ночных телефонных побудок — прямо как по тревоге подымают и в три, и в четыре, и в пять утра. Выключить телефон боюсь, ведь может быть что-то действительно нужное, может, мама, дети, кто-то заболел, узники совести.
Андрей говорит, что ничем не должен заниматься, кроме их судьбы, но это только слова. А на самом деле, интервью разные, в том числе и неопубликованное «Литгазете». Ему писать, потом вместе печатать и перепечатывать. А «Форум»?[7] Помимо того, что надо было ему подготовить тексты трех выступлений, но еще до его открытия сколько разговоров, предупреждений, объяснений — это все с друзьями,— сколько нервов и времени. А бесконечные просьбы знакомых, друзей и незнакомых выступить в защиту (чаще всего просьбы помочь с выездом). У всех многолетние отказы, сломанные судьбы — и обида на Андрея. Непонимание того, что помочь он не может и что заключенные — все-таки главная проблема и главная беда. Сколько уже обид было за эти месяцы — тоже и нервы, и время, и больно.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});