Шрифт:
Интервал:
Закладка:
VII
Кривой повторяет кусочки подслушанной Кузькиной молитвы и кивает на блекнущий за окном сад:
— Сад-то, сад, выйти поглядеть бы, а?
— И без сада цел будешь! — ворчит конвойный.
— Ну, и не надо. И-и, беда какая. У мине, как хочешь знать, сад получше отого. Вишни этой, сливы, и сморода есть. Прошлым летом грушу прхпцепил. Окляматься должна. Бессемянка будет, чисто канфет.
Из кабинета следователя выводят Обрубка:
— Следующий!
Кривой одергивает бороду, боком проходит за дверь и вытягивается.
— Студнев?
— Я самый, ваше благородие.
— Постарел. Видишь, до чего дела лошадиные довели тебя.
— Худо, что и говорить. Вот хоть бы столичко хорошего, — Кривой показывает следователю кончик мизинца, — а то ни-ни. А вить, запонапрасну я. Ну, хоть бы там что, не жалко б, а то вить…
— Ну, ну, поймали тебя, ранили…
Кривой таращит глаз:
— Ранили-и? Да это мало ли что? Это и вы, примерно, пойдете в проходку леском, а я в вас-бах! — стало быть, и вор вы?
— И глаза вот у тебя нет.
— Я и не говорю, что есть. Что правда, то правда: калека я. Так за это и страдать должен? Ни свет, ни заря, а я в лесе. Гнался за лисой, а она, сами знаете, анафема, а тут еще туман был, я на колючку и напоролся.
— И ухом на колючку напоролся? — улыбается следователь.
— Эта? — оттопыривает Кривой простреленное ухо. — Эта парнишкой еще. Ружье у мине было, чистая негодь, хоть кинь, а достатки наши на новое не тово. Я в зайца бац из него, а это самое, пистон куда вдевается, бац оттеда да прямо по уху мине, так кровь и потекла. Это что, все под богом…
— Конечно. Только доктор говорит, что ухо твое прозтрелено.
— Дохтур? — возмущается Кривой. — Да что они, вроде бога пли как? Сколько годов прошло, как тут узнать?
Это как же? Ножом откромсаете вы себе палец, а он будет говорить: не-ет, это топором сделано? Не верьте вы, ваше благородие.
— Как же не верить?
— А так. Я вам скажу. Я все знаю. Заболел раз сын у мине. Дохтур наш, Лексей Петрович, поглядел и отрезал: ну, Яков, крыш ему. Баба выть. Ну, а я, хоть и темный, думаю: нет, погоди. Беру сына да до бабки. И что ж вы думаете? И по ею пору живой. Вот, вить, а вы-дохтур.
Оно, слов нет, образованность ихняя капиталы зашибает им, а только это что ж? Выходит, он лучше мине знает, как и что я сделал?
Кривой глядит на мелькающие под руками следователя страницы «дела» и думает: «А ловко я ему загнул, я могу, даром, что мужик. Ты на испуг Якова не бери».
— Вот видишь, — говорит следователь, — темно в твоем деле. Делай, как хочешь, но я советую сознаться.
— Да, вить самый я безвинный. Темный, что и говорить, всякий обидит миня. Ослобоните, ваше благородие. Старый я.
Кривой глядит на следователя и подмигивает ему:
— Право. Медку бочоночек привезу вам, за-миллион верст, можно говорить, коней обойду, вот истинный бог.
— Да пойми ты: тебя люди видели с лошадьми.
— Удивительно мине!
— Чему тут удивляться? Слушай…
Следователь шуршит страницами и пересказывает «дело»: он, Кривой, отравил собак и вывел четырех лошадей; на опушке его увидели охотники и погнались за ним; у озера он бросил трех лошадей, на четвертой поскакал дальше, был ранен в ногу, упал с лошади и спрятался в хворост.
— Вот. Да и вообще промышлял ты лошадками.
— Да кому вы верите? А что покойник батюшка, дай им бог царство небесное, промышляли, так я тут не причина. Нет их в живых, они сами перед господом ответ будут держать. А на озеро охотиться я шел, слабость это моя.
— Ты ехал, а не шел. И ружья при тебе не было.
— Кинул. Я вить пужливый. Слышу-кричат, палят, затрясся-и давай бог ноги. Так, поди, и пропало ружье: в пенек я его куда-то, в трухловину пихнул. Самый я безвинный! Ослобоните, вот как отблагодарю, право…
И Кривой опять подмигивает следователю:
— Вот истинный бог, я не постою, ничего не пожалею.
Следователь сердито спрашивает:
— Не хочешь сознаться?
— Правду говорю, как перед богом… вить, ваше благородие…
Кривой порывается упасть на колени. Следователь кричит, конвойный берет Кривого за локти и толкает в переднюю:
— Будет, будет тебе….
VIII
— Ну, что, помогла молитва?
Обрубок тоскливо машет рукой.
— Вот видишь, — соболезнует Узколоб. — Говорил я, возьми молитву у Кузьки и у надзирателя. Одна мимо, другая, гляди, зацепила бы.
— Значит, молитва надзирателя может помогать? — подбегает Кузька. — Пьет он нашу кровь, собакой стоит над нами, а молитва его может помогать?
— Я… да ты стой, я говорю, надо бы на случай взять…
— На случай! Тоже арестанты! Вы настоящих арестантов и не видали. И ты гляди у меня! — грозит Кузька Обрубку. — Не вертись. Какую молитву брал у меня?
— Известно, чего уж.
— Нет, ты стой. Ты говори. За ускорение дела брал?
Ага! Следователь дело закончил? А ты что, за семь фунтов сахару хотел выйти на волю? Я тебя насквозь вижу: не помогла, мол, молитва, платить не станут
— Заплачу, подавись!
— У меня глотка большая, а ты не заплати только…
— Трясусь весь.
— Трясись! Ну, трясись! — зеленеет Кузька и бьет Обрубка по уху. Трясись! Думаешь, карцера боюсь?
На, подхватывай!
Обрубок кидается на Кузьку. Арестанты спинами заслоняют волчок. Обрубок хочет схватить Кузьку, а тот извивается и наносит ему удар за ударом. Дверь вздрагивает, и все отбегают от нее:
Надзиратель распахивает дверь и вызывает Обрубка:
— Собирайся до суда на волю.
Избитый Обрубок хватает вещи, кричит:
— Кузька, до поверки передачу принесу! — и в пояс всем кланяется. Прощайте, братцы. Спасибо, Кузька!
— Повесься на своем спасибо!
— Не серчай, я живым духом.
Многие глядят на Кузьку и шепчутся:
— Вот ведь как, а?
— Смеялись, а молитва помогла…
Кузька притворяется злым и торжествующе думает:
«Ага, теперь я вас, чертей серых, постригу».
IX
Клочкова и Узколоба повели на суд, и камера нетерпеливо ждет их. У стены то и дело становится кто-нибудь на колени, на его плечи подсаживают другого, и тот глядит через мутное окно на дорогу:
— Не-эт, не видно еще.
— Узнать бы, злой ли суд?
Под вечер в глубине коридора раздается:
— Ведут!
Все вскакивают и зовут Кузьку:
— Иди, ты скорей узнаешь.
— Эх, все труса празднуете!
Кузька взбирается на плечи, глядит на шагающую по дороге партию арестантов и качает головой:
— Не ладно что-то: носы повесили.
— Марш с окон! — от ворот кричит надзиратель.
— Лай, лай, в сторожа возьму, — лениво отзывается Кузька.
Скрипит калитка. Партия входит во двор, и из окон несется:
— Ну, как?
— Ванька, что?
— Полтора рот.
— Узколоб?
— Пять каторги.
— А бабы?
— По году тюрьмы.
— Святой, эй?
— Два с половиной арестантских рот.
— Спускай! — командует Кузька. — Никого не оправдали. По закону, значит. Ну, я хоть крал, а Клочков, Узколоб, Бурмистров? Чтоб им провалиться с законом вместе!
Арестанты подавленно разбирают пахнущий кашей кипяток. Похрустывает сахар, из чайников в чашки журчат бурые струйки. В нижнем этаже раздается удар молотка по наковальне. Арестанты настораживаются.
— Заковывают тех, кто каторгу получил, и нашего Узколоба.
Звенья кандалов дребезжат на наковальне. Лязг цепей с лестницы врывается в коридор и все ближе, ближе. Гремит дверь, входят Клочков и закованный Узколоб.
— С подарками к вам.
Узколоб улыбается и будто спрашивает: «Ну, хорош я?»
— А подкандальники и ремни где? — спрашивают его.
— Не дали, завтра, говорят.
— Эх, ты, а еще каторжник! А ты, святой, что?
— Да что, — разводит руками Клочков, — и меня господа к делу определили.
— Значит, чорт большую силу имеет?
— Тут ему самое разгулянье.
Клочков вздыхает.
— Пойдем чай пить, — берет его под-руку Кривой. — Не милуют нас. Пей, на вот бублик.
— Спасибо. Прямо самого себя жалко стало. Я им правду говорю, и они видят же, понимают, а сами в эту самую арестантскую роту. Это меня-то, старика, а? Образованные…
— Образованные! Пока учится и голодует, так такой чувствительный, по политике шибает, а выучился-хлоп! — он уже следователь, а там судья. Политику по боку, закон в зубы и душит, фамилии не спрашивает. Окрутит тебя, в могилу положит-не ворошись. Вот тебе и образованные.
Кузька и Лотошник учат Узколоба без шума ходить и бегать в кандалах и показывают, как легче сбить их с ног.
— Ладные браслеты, деляга носил их до тебя.
Кривой глядит на Узколоба, зябко проводит рукой по ноге и мотает головой:
— Вот вить. Был парень, а стало вон что. Вроде беглая собака с привязью.
— Э-э, не говори! — машет рукою Клочков. — До безвозможности мордуют.