То, что называлось садом, представляло квадрат тридцать на сорок шагов, в коем глаз не встречал ничего приятного, кроме зелени.
К полудню явились трое моих товарищей и, словно мы были уже давно знакомы, стали рассказывать о множестве всяких предметов, почитая само собой разумеющимся то, о чём у меня не было ни малейшего представления. Я ничего не отвечал им, но это никого не обескуражило, и под конец меня принудили разделить их невинные забавы. Я с готовностью согласился бегать, ездить друг на друге и кувыркаться. Потом нас позвали обедать. Я уселся за стол, но, видя перед собой деревянную ложку, отбросил её и потребовал свой серебряный прибор, который очень любил как подарок своей доброй бабки. Служанка возразила мне, что у хозяйки заведено для нас всё одинаковое; я должен был подчиниться сему обычаю и принялся есть суп, удивляясь, что моим товарищам разрешают поглощать его с такой поспешностью. После этого весьма дурного супа нам дали по маленькому кусочку трески — день был постный, — потом по яблоку, и обед закончился. На столе не было ни чашек, ни стаканов, и все прикладывались к одной глиняной кружке с отвратительным пойлом, приготовлявшимся из очищенного винограда и горячей воды. В следующие дни я пил только чистую воду. Подобный стол поразил меня, хоть я и не понимал, можно ли считать его плохим.
После обеда служанка отвела меня в школу к молодому священнику доктору Гоцци, с которым словенка сговорилась на сорока су в месяц, то есть одиннадцатую часть цехина. Меня надо было учить письму, и я попал к шестилетним детям, тут же принявшимся смеяться надо мной.
По возвращении к словенке мне дали ужин, оказавшийся ещё хуже обеда. Я был удивлён, что на мои жалобы никто не обратил внимания.
Меня уложили в постель, где известные всем насекомые трёх разновидностей не давали даже сомкнуть глаз. К тому же крысы, бегавшие по всему чердаку и забиравшиеся на кровати, заставляли меня леденеть от ужаса.
Пожиравшие моё тело паразиты несколько умеряли страх перед крысами, который, в свой черёд, отвлекал меня от укусов. Что касается служанки, то она не обращала никакого внимания на мои крики.
С первыми же лучами солнца я покинул сие отвратительное ложе и, пожаловавшись служанке на перенесённые тяготы, попросил у неё другую рубашку, так как на мою было страшно смотреть. Она же отвечала, что перемену делают только по воскресеньям, а мои угрозы пожаловаться хозяйке лишь рассмешили её.
Впервые в жизни я плакал от огорчения и злости. В школе я всё утро спал, и один из моих товарищей сказал учителю о причине сего, желая посмеяться надо мной. Но ниспосланный самим Провидением добрый священник отвёл меня к себе в комнату и, удостоверившись собственными глазами в правдивости моего рассказа, тут же пошёл со мной в пансион и указал ведьме на покрывавшие мою кожу волдыри. Изобразив удивление, та обвинила во всём служанку. Священник пожелал осмотреть мою постель, и я не менее, чем он, был поражён нечистотой белья, на котором провёл ночь. Проклятая баба твердила своё, присовокупляя угрозы прогнать девушку, но когда сия последняя через недолгое время появилась, то не пожелала терпеть таковых обвинений и заявила, что виновата сама хозяйка. При этом она открыла постели моих товарищей, и мы могли убедиться, что с ними обходились ничуть не лучше. Обозлившаяся хозяйка влепила ей пощёчину, но служанка не осталась в долгу, после чего спаслась бегством. Учитель ушёл, сказав, что не примет меня в школу, если я не буду таким же опрятным, как и остальные ученики. А на мою долю осталась брань и угрозы выставить меня за дверь, если подобная история повторится.
Учитель взял на себя особливую заботу о моём образовании. Он даже усадил меня за свой стол, и я, дабы доказать, что чувствителен к сему отличию, изо всех сил принялся учиться и уже через месяц писал настолько хорошо, что мне велено было приниматься за грамматику.
Новый образ жизни, неутихающие муки голода и прежде всего, конечно, падуанский воздух доставили мне здоровье, о котором ранее я не смел и помышлять. Но это же здоровье ещё более усиливало претерпеваемый мною голод, становившийся совсем непереносимым. Я рос на глазах, непробудно спал по девять часов и всегда видел один и тот же сон: будто я сижу за столом, уставленным кушаньями, и насыщаюсь. А наутро приходилось убеждаться, сколь разочаровывают сладкие сны. Сей всепожирающий голод совсем извёл бы меня, если бы не принялся я похищать и поедать всё, что только можно было найти и взять, когда никто не видит.
Нужда делает изобретательным. Я заприметил в кухонном шкафу штук пятьдесят копчёных селёдок и понемногу съел их все, равно как и подвешенные у дымохода колбасы. Для этого я вставал ночью и тихонько прокрадывался на кухню. Самым большим лакомством для меня были только что снесённые яйца, которые я таскал ещё тёплыми из птичника. Я занимался грабительством даже в кухне моего учителя.
Словенка, отчаявшаяся изловить вора, стала прогонять прислугу. Всё же случай стащить что-нибудь представлялся далеко не всегда, и поэтому я был тощий, словно скелет. За пять-шесть месяцев я сделал такие успехи, что учитель назначил меня старостой школы. В мои обязанности входило проверять уроки тридцати учеников, исправлять в них ошибки и подавать учителю с похвальным или порицательным отзывом. Однако же лентяи быстро нашли способ смягчить меня. Когда в их латыни обнаруживались ошибки, они покупали мою снисходительность жареными котлетами, а иногда и деньгами. В скором времени я уже не довольствовался контрибуцией с невежд и как истинный тиран отказывал в своём благоволении каждому, кто не сумел задобрить меня. Не в силах сносить долее мою несправедливость, они пожаловались учителю. Я был уличён и низвергнут. Несомненно, это падение принесло бы для меня большие беды, если бы судьба не положила вскоре конец моему первоначальному искусу.
Учитель всё-таки любил меня и однажды, приведя в свою комнату, спросил, не хочу ли я последовать некоторым его советам, дабы распроститься с пансионом словенки и перейти к нему в дом. Видя восторг, вызванный сим предложением, он дал мне переписать три письма, кои я должен был отослать аббату Гримани, моему благожелателю синьору Баффо и доброй моей бабке. В этих письмах я описывал все свои страдания, изображая неизбежность смерти, если не возьмут меня от словенки и не поместят к моему учителю, который, однако, желает иметь два цехина в месяц.
Синьор Гримани даже не удостоил меня ответом и лишь велел другу своему Оттавиани выговорить мне за то, что я дал совратить себя с правильного пути. Однако синьор Баффо поговорил с моей бабкой и в письме сообщил мне, что в скором времени я могу надеяться на перемену. Так оно и вышло — через неделю, как раз в ту минуту, когда я садился обедать, появилась моя добрейшая бабка. Она вошла вместе с хозяйкой, и едва я завидел её, как тут же бросился ей на шею, обливаясь слезами. Она села и поставила меня меж колен, уже одним присутствием сообщив мне спокойствие и уверенность. Тут же при самой словенке я перечистил ей все свои злоключения и, указав на нищенский стол, который составлял единственное мое пропитание, отвёл её к своей постели. Закончил я просьбой накормить меня настоящим обедом после шести месяцев голодного существования. Сама словенка только твердила что не может доставить ничего лучшего за те деньги, которые ей платят. Это была сущая правда, но кто принуждал её держать пансион и быть мучительницей детей, коих родительская скаредность оставляла на её попечение?