с тем, что мы увидели через два дня.
Лес начал чахнуть, редеть, и вскоре безграничная равнина открылась нашим глазам.
Это не была обычная равнина, на которой катят рыже-коричневые редкие волны наши хлеба, это не была даже трясина — трясина все-таки не лишена разнообразия: там есть трава, низкие искореженные деревца, там может блеснуть озерцо,— нет, это был самый ужасный, самый безнадежный из наших пейзажей — торфяные болота.
Надо быть человеконенавистником, чтобы выдумать такие места, и представление о них может появиться лишь в пещерном мозгу желчного идиота. Но это не было выдумкой, вот они лежали перед нами...
Необъятная равнина, ровная, как стол, была коричневого, даже бурого цвета, безнадежно ровная, нудная, мрачная.
Порой попадались на ней огромные кучи нагроможденных камней, порой бурый конус,— какой-то обиженный Богом человек выбирал торф непонятно для чего,— порой сиротливо смотрела на дорогу одним окошком избушка с высоким дымоходом, и вокруг нее ни деревца. И даже лес, который простирался за этой равниной, казался мрачнее, нежели в самом деле.
Через какой-то час начали и на этой равнине попадаться островки леса, черного, во мхах и в паутине, лишь иногда ровного, а больше всего искореженного, как на рисунках к страшной сказке.
Но эти лесочки появлялись и исчезали, и вновь простиралась равнина, равнина, бурая равнина.
Я готов был зареветь вслух от какой-то обиды.
И погода на такой случай начала портиться: низкие черные тучи ползли нам навстречу, там и сям из них тянулись наискось земле свинцовые полосы дождя. Ни одной птицы-посметюхи [9] не попадалось нам на пути, а это была плохая примета: должен был зарядить продолжительный ночной дождь.
Я хотел было завернуть к первой избушке, но и они больше не попадались. Поминая лихом моего знакомого, который толкнул меня на такое приключение, я сказал кучеру, чтобы он ехал быстрее, и плотно закутался в плащ.
А тучи накипали, черные, низкие, дождевые; над равниною тянулись сумерки, такие неприютные и холодные, что мурашки ползли по коже. Где-то блеснула несмелая осенняя молния.
Я лишь успел отметить неспокойной мыслью, что это слишком поздно для грозы, как на меня, на коней, на кучера обрушился океан холодной воды.
Кто-то отдал равнину в лапы ночи и дождя.
И ночь эта была темной, как сажа, я не видел даже своих пальцев и лишь по покачиванию возка догадался, что мы еще едем. Кучер тоже, вероятно, ничего не видел и целиком надеялся на инстинкт лошадей.
Не знаю, правда ли у них есть какой-то инстинкт, но скоро повозку нашу начало бросать с кочки на кочку, из ямы на какой-то бугор и опять в яму.
Клочья грязи и какой-то трясины летели в возок, на плащ, мне в лицо, но я вскоре освоился с этим и молился лишь о том, чтобы не наехать на какую-либо прорву: самые ужасные трясины попадаются именно среди таких болот, проглотит и возок, и лошадей, и людей, и утром никто даже не догадается, что здесь кто-то был, что тут две минуты кричало человеческое существо, пока бурая каша не налезла в рот, что сейчас это существо лежит вместе с лошадьми на три сажени ниже поверхности проклятого места.
Что-то взревело с левой стороны: долгий, протяжный, нечеловеческий крик. Кони дернули повозку — я едва не выпал — и помчались куда-то, видимо, прямиком по болоту. Потом что-то хрустнуло и задние колеса возка подвинулись вниз. Чувствуя, что под ноги мне натекает что-то мокрое, я дернул за плечо кучера. Тот с каким-то равнодушием сказал:
— Гибнем, барин. Тут и каюк.
Но мне не хотелось умирать. Я схватил руку кучера, разжал ему пальцы и, выхватив кнут, начал хлестать по тому месту в темноте, где должны были быть лошади.
Кто-то истошно закричал таким голосом, что лошади, видимо испугавшись, бешено дернули возок, он задрожал весь, как будто тоже силился вырваться, потом что-то громко чмокнуло под колесами.
Возок накренился, затрясся еще сильнее; заржала кобыла. И что-то произошло. Повозка снова покатилась и вскоре загрохотала по чему-то твердому. Только тут я понял, что истошно кричал не кто иной, как я. Мне стало стыдно.
Я собирался уже попросить кучера, чтобы он остановил лошадей на этом относительно твердом, чтобы переждать ночь, но тут дождь как будто стал редким и в тот же миг что-то мокрое и колючее хлестнуло меня по лицу. «Еловая лапа,— отметил я.— Стало быть, это лес. Лошади остановятся сами».
Но прошло время, лапы еще раза два касались моей головы, а возок не скакал по корням, катил ровно и гладко. И лошади ни одного раза не остановились. Стало быть, это была лесная дорога.
Я решил, что она должна куда-то довести нас, и предался Божьей милости. И действительно, минуло, может, минут тридцать, и впереди замерцал теплый живой огонек, такой розовый и притягательный среди этой промозглой и мокрой темени. Невозможно даже представить себе, как я обрадовался.
Через какое-то время можно было увидеть, что это не хата полесовщика и не шалаш смолокура, как подумал вначале, а какое-то большое здание, слишком большое даже для городского дома. Перед ним — клумба, вокруг мокрая сень деревьев, черное жерло еловой аллеи, откуда мы выехали.
Крыльцо было под каким-то высоким навесом, на двери висело тяжелое бронзовое кольцо.
Сначала я, затем кучер, потом снова я стучали этим кольцом в дверь. Стучали несмело, стучали немного сильнее, били кольцом наотмашь, останавливались, звали, потом били ногами — хоть бы какой отклик.
Наконец за дверью заходили, неуверенно, несмело. Потом послышался откуда-то с высоты сиплый женский голос:
— Кто такие?
— Мы проезжие, тетушка, пустите.
— А не из охоты ли вы порой?
— Какая там охота, мокрые все, едва на ногах стоим. Ей-богу, пустите нас.
Голос умолк, потом с какими-то нотками нерешительности спросил:
— А кто ж вы такие? Фамилия как?
— Белорецкий моя фамилия. Я с кучером.
Бабушка за дверью вдруг оживилась:
— Граф Белорецкий?
— Надеюсь быть графом,— ответил я с плебейской непочтительностью к титулам.
Голос посуровел:
— Ну и ходи себе, мил человек, туда, откуда пришел. Видите вы, он на графство надеется. Шуточки ночные! Пошел, пошел. Поищи себе где-нибудь в лесу берлогу, если ты такой ловкий.
— Бабушка,— взмолился я,— с радостью поискал бы, чтобы не беспокоить людей, но я ведь не здешний, я из уезда, заблудились мы, сухой нитки нет.
— Прочь, прочь,— твердил неумолимый голос.
Другой человек, может, хватил бы в ответ на это камень