Барабанный бой и голос капитана разбудили меня на рассвете. Я вскочил и, к изумлению своему, почувствовал, что от вчерашней моей усталости не осталось во мне ни малейшего следа. Сила и бодрость опять возвратились. Одна лень потягивала мои руки и растворяла настежь мой рот, но холодная вода вскоре прогнала и это, и я по-прежнему пустился в поход. Только, пользуясь вчерашним уроком, я никогда уже более не уходил вперед, а смиренно следовал при своем взводе, досыпая на ходьбе до первого привала те часы, которые похищаемы были у меня ранним вставанием. Не подумайте, господа читатели, что фраза: «досыпая на ходьбе» – какая-нибудь риторическая фигура или острота. Нет, клянусь вам, что после сильного перехода, когда не успеешь хорошенько выспаться, встанешь рано, освежишься кое-как, чтобы выступить в поход, то после, идучи в рядах своего взвода, поминутно засыпаешь на ходьбе, видишь сны, спотыкаешься, просыпаешься и вновь погружаешься в сон. Спросите у армейских фронтовых офицеров. Это со многими бывало.
Вторая дневка была в Луге. Примечательного ничего не случилось. Но зато третья очень памятна. Это было у Феофиловой пустыни. Тут мы в первый раз услыхали о взятии французами Москвы!! Напрасно стал бы я стараться передать читателю то ужасное впечатление, которое произвело над нами это известие. Чувство это невыразимо. Совершенное уныние овладело нами. С каким-то грустным равнодушием, с какой-то безмолвной тоской смотрели мы теперь на будущее. Нам казалось, что все уже погибло, что война не имеет уже другой цели, кроме последнего, отчаянного усилия умирающего, кроме конечного истребления остальных русских. До этих пор мы мечтали о славных подвигах; теперь вся перспектива нашего воображения ограничивалась смертью. Окончились шумные наши беседы на ночлегах; молча сходились мы теперь друг с другом, молча пожимали друг у друга руки и, покачав головами, молча отирали навернувшуюся на глазах слезу. Более всего боялись мы унизительного мира, смерть казалась нам гораздо предпочтительнее.
С этими-то тягостными чувствами продолжали мы поход. До Великих Лук ничего примечательного с нами не случилось. Тут приказано было остаться на два дня, побывать всем в бане; исправить всю амуницию и приготовиться на долгую бивачную жизнь. Тут в первый раз услыхали мы о французских мародерах, от которых в Ильинскую пятницу почти весь город бежал. Тут нашли мы в жителях самый радушный, самый бескорыстный прием. Ни за что не хотели с нас денег брать. Мне нужно было купить несколько фунтов сахару. Купец отвесил и очень огорчился, когда я спросил, сколько ему следует? «Да за что ж, братец, я даром-то возьму у тебя?» – «За то, что вы наши защитники, наши спасители!» – «Да ведь если все твои защитники придут брать у тебя товар без денег, так у тебя ничего не останется». – «Да ведь я, батюшко, не один и в городе; нас много – и мы до вашего прихода положили между собою не брать с вас ни за что денег. На мое счастье вы пожаловали, и я рад служить такой малостью вашему благородию!» Я взял и поспешил домой, чтоб рассказать всем об этом патриотическом бескорыстии целого города, но мое известие было уже не новость. Многие прежде меня испытали то же, и к чести всего ополчения должно сказать, что никто в эти два дня не просил себе ничего в запас, а довольствовался радушным угощением жителей. 26-го сентября выступили мы из этого походного Эльдорадо, чтоб долго, долго не лежать на постели, не спать под крышей, не сидеть за столом, не раздеваться, не есть и не пить вдоволь. До сих пор после каждого перехода привыкли мы к вечеру у каждой деревни встречать наших квартиргеров. В этот день нашли мы их в обширном поле, с одной стороны омываемом озером, а с другой увенчанном густым лесом. «Где же наш ночлег?» – спрашивали мы на перерыв у квартиргеров. «А вот где», – отвечали они и указывали на поле, утыканное колышками. Эти колышки была, разграниченная межа между ночлегами разных дружин. Только что разместили всю колонну, отрядили тотчас по взводу в лес, и пошла стукотня, треск и ломка. Запылали костры, повесили котлы, начали вынимать провизию, и, благодаря русскому досужеству, чрез час несколько сот плетеных шалашей красовались уже на пустынном поле, а чрез час потом и весь лагерь спал русским, богатырским сном. Иные спали, правда, беспокойно часто просыпались и выползали из шалашей, чтобы погреться у костров, поддерживаемых часовыми; что ж до меня касается, то молодость и вовсе не сибаритская дотоль жизнь усыпила меня наилучшим образом без просыпа до утра. Неугомонный барабан поднял нас на рассвете. Мы вскочили, побежали к озеру помыться, перекреститься, затянули ранцы – и по вторичному барабану пустились далее. На другой день – такой же ночлег; на третий судьба нас еще раз побаловала. Первый литовский город Невель принял нас под свои крыши для ночлега и дневки. Но какую жестокую разницу нашли мы в чувствах и приеме жителей! Правда, и здесь не требовали с нас денег; да зато ничего и не давали. Обыватели косились на нас и спрятали провизии свои в подвалы; купцы заперли лавки; одни космополиты-евреи бегали вокруг нас, уверяли каждого в неизменной своей преданности к России и выманивали у нас последние деньги.
Выступя из Невеля, очутились мы в новом мире. Переходы наши были уже совершенно на военной ноге. Авангард, патрули, при каждой бригаде артиллерия с зажженными фитилями, кавалерийские разъезды, словом, все предосторожности, доказывающие близость неприятеля. Но где же он? Сердца наши так и кипели нетерпением крикнуть ему наше молодецкое ура!
30-го сентября пришли мы к мызе Краснополье и на обширных лугах, омываемых рекой Дриссою, расположили свои биваки. Тут пробыли мы трое суток, потому что мост чрез Дриссу был сожжен нашими партиями в то время еще, как опасались отступления графа Витгенштейна. В самую первую ночь случилась со мной неприятность. Когда дружина наша поместилась на биваки, то меня отправили к ближнему озеру со взводом нижних чинов содержать пикет. Подполковник, старый служивый, отправляя меня, полагал, что я, верно, знаю, что значит пикет и какой церемониал бывает при встрече рундов? Я же с полной невинностью думал, что ночевать все равно у озера или на пашне. Солдаты мои развели огонь, построили мне шалаш; я поужинал гречневой размазни, развязал шарф, скинул ранец и преспокойно улегся спать. Но еще не успел я и задремать, как унтер-офицер прибегает ко мне с восклицанием: «Ваше благородие! рунд идет!» – «Ну, так что ж?» – отвечал я, потягиваясь. «Да надо принять его», – продолжал он. «Милости просим», – сказал я и, надевши фуражку, выполз из шалаша. Вдруг слышу очень неучтивые крики и вопросы: где? кто караульный офицер? – и передо мной очутился какой-то генерал, который обходил рундом, чтоб видеть нашу исправность. «Что это значит? где вы, сударь, были? так ли встречают рунд? Да как вы смели снять шарф и ранец?..» и прочие ласковые вопросы посыпались на меня с милостивым обещанием меня арестовать. Я хотя и не понимал своей вины, но по-русски отмалчивался. Видя мою безответную боязливость, генерал догадался, что все это для меня арабская грамота, и, спрося о моей фамилии и дружине, потребовал, чтобы я ему повторил инструкцию, данную мне тем, кто меня сюда поставил. Очень невинно отвечал я ему, что никакого наставления не получал, а подумал, что сегодняшний ночлег похож во всем на прежние, где мы во время ночи ничего не были обязаны делать. Генерал улыбнулся, успокоился и послал за моим подполковником. Бедному старику досталось за меня порядочное головомытье – и тем все кончилось. Тут уже я половину ночи провел, чтоб у старого армейского унтер-офицера выучиться всем тайнам военной науки, употребляемым при встрече рундов. И второй рунд был уже мной принят со всеми церемониальными приемами. После того унтер-офицер сказал мне, что больше никто не придет и можно уснуть до утра, чем я и воспользовался с особенным удовольствием.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});