Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Розакок, — сказала она, — пора ужинать. — И они разошлись в разные стороны. Положим, ужина еще ждать и ждать и с таким же успехом можно было сказать, что пора идти снегу, просто Милдред не терпелось добраться домой и кому-нибудь все выложить про того оленя — как он сиганул в деревья, и как шуршала сухая листва под его копытами, и как стоял и смотрел, даже не на лепешки, а на них — ему было интересно, что они делают.
Если б Розакок отвела глаза от спины Уэсли и оглянулась на лес, она, быть может, вспомнила бы тот день и все, что было тогда, девять лет назад, и что сейчас она едет хоронить ту самую Милдред и подумала бы: где тот олень с чернущими глазами, не стоит ли опять в чаще — и что, он тоже собственность мистера Айзека, тот олень? Но она не подняла глаз и ни о чем не вспомнила. Если ты с Уэсли Биверсом, что толку вспоминать? Все равно ему не расскажешь о том, что припомнилось. Он говорит, что живет только настоящим, а это значило, что, наверно, когда он уехал за сто тридцать миль от дома, три года прослужил во флоте Соединенных Штатов, шатался повсюду в обтянутой матросской форме, чинил радио и носу не высовывал из Норфолка, штат Вирджиния (так он говорил), и только изредка приезжал домой на уик-энд — тогда он, должно быть, мало думал о ней. А она каждую ночь ломала себе голову, считает ли он ее своей девушкой, и надеялась, что считает, хотя он неделями не писал, а потом присылал нахальные открытки. Но вот уже три дня, как он дома, и он больше не матрос, и завтра с одним своим приятелем опять уезжает в Норфолк продавать мотоциклы, а она не видела от него ничего такого, что не повторялось бы из года в год, то есть в субботу вечером он заезжал за ней и вез в бывший амбар под названием «Страна танца» и танцевал со всеми женщинами подряд, и так быстро, что казалось, будто в зале мелькает десять, а то и двенадцать Уэсли Биверсов, а потом отвозил ее домой и битый час целовал на прощание, не сказав ни единого слова и ни о чем никогда ее не спросив.
И она стала об этом думать. Она задумалась так крепко, как только можно задуматься на мотоцикле, когда пыль так и хлещет тебя по ногам, и тут ей пришла в голову новая мысль — что Уэсли и эта машина созданы друг для друга (ведь быть с Уэсли — это все равно что трястись на мотоцикле), но вдруг почувствовала, как шевельнулись его лопатки под ее щекой и бедра под ее руками. И так он шевельнулся, что Розакок на секунду ослабила руки. Было такое же ощущение, как когда, прижав пальцами веко, поводишь глазом, вроде бы и свободно, но все равно боязно, как бы там чего не повредить.
Она подняла голову — вот и церковь «Гора Мориа», куда они ехали, и Уэсли, не замедляя хода, сделал разворот, прочертив глубокую колею на пыльной площадке. Он спустил ногу, черный полуботинок проехался по земле, и мотоцикл остановился под невысоким деревцем. Скунсовые струи пропали, но Уэсли не выключал мотора, нажимал на газ и прислушивался, словно ожидая, что мотор заговорит; и Розакок наконец крикнула ему в самое ухо:
— Перестань тарахтеть, Уэсли!
— А что, разве не занятно?
— Нет, — сказала она. Тогда Уэсли дал мотору затихнуть, и в изумленной тишине не слышно было даже оробевших от трескучего шума птиц — ничего, кроме фырчащих, словно стадо буйволов, машин, тянувшихся за грузовиком с Милдред.
— Слезай, Уэсли. Они сейчас подъедут.
Уэсли перемахнул через седло и смотрел, как она сама слезает с заднего сиденья. После гонки с ветерком жара навалилась на них сразу, и они даже замотали головой от ее тяжести. Но оба молчали. Они давно уже перестали болтать друг с другом. Розакок вытащила носовой платок и поспешила обтереть лицо, пока пыль не смешалась с потом. Глядясь в круглое зеркальце на рукоятке руля, она причесала волосы, в которых еще струился ветерок от быстрой езды. В круглое зеркальце было видно, как на фоне стоящего позади темного дерева летела пыль от волос, внезапно окружив ее лицо ореолом. Даже Уэсли это заметил. Тогда Розакок нахлобучила шляпу и сказала:
— Не известно, чего ради мы мчались как угорелые, — и пошла к церкви, продавливая высокими каблуками тоненькую корочку спекшейся пыли. Через десять шагов ее белые туфли стали коричневатыми. Она обернулась и сказала:
— Идем же, Уэсли. Нехорошо стоять и глазеть, когда они подъедут.
— Надо немножко покопаться в моторе, чтоб был полный порядок, когда мы захотим уехать. Скоро приду. Займи мне место у окна.
Она покраснела — теперь только так и выражалось ее огорчение, когда Уэсли обманывал ее надежды (иными словами, ей приходилось краснеть почти беспрерывно), — и сказала:
— Только не дуди в свою свистульку. — Губная гармошка была еще одним увлечением, которое Уэсли подцепил во флоте.
Она поднялась по ступенькам и обернулась, чтобы взглянуть на дорогу. Снизу Уэсли увидел ее всю и подумал: надо же, как далеко она упрыгнула за три года, высокая стала, почти с него ростом, в ней, наверное, пять футов девять дюймов, не меньше, и кожа какая светлая, точно свечкой обмазаны эти ее длинные кости, а волосы будто все время ветерок шевелит, они у нее длинные, сухие, соломенного цвета, на затылке стянуты и падают из-под плоской шляпы между лопаток, как раз там лежала бы его рука, если б они с ней танцевали нос к носу — другого способа Уэсли не признавал с тех пор, как пришел с флотской службы. Потом взгляд его скользнул дальше. И каждый раз, когда он глядел пониже этих колышущихся волос, он начинал думать про женщин, которых знал в Норфолке и на пляжах, про то, как они пахли в темноте, у него и сейчас стоит в ноздрях этот запах, но он не припомнит ни как их звали, ни как они выглядели, хотя тормошился с ними ночи напролет, и на пальцах его до сих пор, будто застывший жир, осталось ощущение их кожи, можно подумать, они здесь, рядом, под этим деревом, — все те, кто звал его Младенчик, шарили по его телу руками, а когда все начиналось, вскрикивали в темноте: «Ой, боже мой!»
И вдруг на дереве над головой Уэсли запела птица, в палящем воздухе звук ее чистого голоска показался действием, и Розакок взглянула на Уэсли, словно от него оно шло, это птичье пение, и глядела так, будто видела насквозь и его, и все, о чем он думал, и, вглядевшись, покачала головой. Но ведь Уэсли уже исполнилось двадцать два года, и спрашивается, что тут особенного, если ему на ум приходят всякие такие мысли? Разве что они не вяжутся с Розакок, теперешней Розакок, новой, изменившейся с тех времен, когда три года назад они ездили в Уоррентон смотреть кино, потом подъезжали почти к самому ее дому и целый час, а то и больше прощались, сидя в машине под деревом перед сумрачными слепыми окнами, и покатывались со смеху, когда падавшие пекановые орехи стукались о машину.
Те, другие женщины — он их трогал и требовал всего, когда вздумается, а трогал ли он но-настоящему Розакок? Столько времени он ее знает, а если закрыть глаза, что особенного он перед собой увидит? И что с нее стребуешь, с такой вот — во всем белом, воскресном, стоит себе на ступеньках церкви и смотрит, как везут сюда Милдред, — и насколько все это станет твоим, если подойти, потребовать и даже что-то получить?
Может, он и попробовал бы дознаться, но она вдруг повернулась и исчезла в темных дверях, и совсем не нарочно качнула бедрами, просто дала волю силе, которая в ней есть (а силы-то дай боже, камень можно раздробить), и напоследок показала белые лодыжки, твердые и гибкие над этими высокими каблуками, и, господи Иисусе, он словно перенесся в Норфолк, и это было так явственно, как то, что припекает солнце. А оно здорово припекало, заливая Уэсли жаром с головы до ног, наверно, оно наполовину во всем и виновато. Чтобы отвлечься, он вынул инструменты и стал подкручивать гайки в мотоцикле, которые и без того были закручены туже, чем положено богом.
В церковном притворе Розакок вспомнила, что ни разу не была здесь с того дня, когда они прокрались сюда вместе с Милдред и попали на собрание, где восьмидесятилетняя тетка Мэнни Мейфилд встала и принялась называть по именам отцов всех своих детей — сколько могла припомнить. Сейчас Розакок поглядела вокруг и убедилась, что три примечательные вещи были на месте: и свисающая с колокольни веревка от колокола, за которую мог дернуть кто угодно, и серое бумажное гнездо шершней (еще во время войны они по ошибке слепили его в церковном окне, а потом, как казалось на глаз, покинули совсем, но никто не решался сорвать это гнездо — боялись, что там остался какой-нибудь старый и злющий шершень), и прибитый гвоздем возле открытой двери в молитвенный зал бумажный мешочек с надписью: «Жевательную резинку просим оставлять здесь». Она сделала глубокий вдох — словно в последний раз до самого вечера — и вошла, и горячий воздух бросился ей навстречу, как желанной гостье.
Зал казался совсем пустым — только загородка для хора возле пианино, а перед ним кафедра, сбоку печка и ряды твердых скамеек, человек сто уместилось бы, хотя дай бог, чтобы набралась половина, даже по такому особенному случаю, как похороны, но сегодня тут ничто не говорило о предстоящих похоронах. Нигде пи одного цветочка — цветы едут вместе с Милдред на грузовике, и никому не пришло в голову прийти пораньше и открыть окна. В зале было шесть высоких окон; Розакок решила, что откроет последнее слева и сядет возле него. Она пошла по пустому проходу и, когда дошла до кафедры, увидела, что в церкви она не одна — тут, тяжело дыша, спал Лен-дон Олгуд, похожий на сухой кукурузный стебель; руки его свесились со скамьи на пол, рубашка была застегнута под горло. Он жил один в однокомнатной халупе у самой церкви и копал могилы для белых, а беда его была в том, что он глушил парегорик, когда только мог его достать — это бывало обычно по субботам, и потом уже ему редко удавалось добраться домой. В воскресенье утром вы могли где угодно наткнуться на спящего Лендона. Однажды под рождество — Розакок тогда еще не было на свете — он растянулся прямо на дороге, и тому, кто утром его нашел, пришлось ехать с ним прямо в больницу Роки-Маунт, где ему отрезали все пальцы на ногах, обмороженные в легкой обувке. Вот почему теперь носки его ботинок загибаются кверху. Давно ли он тут валяется и сможет ли встать, Розакок не знала, она знала одно: он должен убраться, пока не подъехали машины, не так он одет, чтоб остаться на похороны, и поэтому она окликнула его:
- Долина долгих снов - Павел Загребельный - Великолепные истории
- Экспресс «Надежда» - Николай Гацунаев - Великолепные истории
- На берегах таинственной Силькари - Георгий Граубин - Великолепные истории