Хотя почему, спустя столько лет, хочется позвонить старику Сушкину и сделать ему что-нибудь хорошее? Мы с легкостью прощаем несостоявшиеся и опровергнутые теории и учения естествознания и филологии, понимая, что сегодняшняя наука, даже если и продвинулась вперед и отечески улыбается паровому двигателю, не была бы таковой без предшествующих открытий и ошибок, а все, что связано с идеологией и политологией, мы презираем и ненавидим, как будто это не мы. А Сушкин мечтал о новом сознании и НОВОМ ЧЕЛОВЕКЕ. Не все были проходимцы и казнокрады, рвавшиеся в местные царьки за пайки и квартиры. У Сушкина было двое приемных детей и не было трехкомнатной квартиры с высокими потолками. Он был чист на руку, принципиален в отношениях и, наверное, любил. Олег не записывал его лекций – так, иногда перед экзаменами или только то, что проверяли. Олег ходил слушать. Его подкупала искренность – не содержание. И он этим ни с кем не делился. В восьмидесятые никто серьезно не относился к научному коммунизму и мысли о НОВОМ ЧЕЛОВЕКЕ смещались в сторону нового видеомагнитофона. Но Сушкин был интересен не теориями, а собой. Вдруг, отвлекаясь, очень быстро и незаметно, он посылал им, полуспящим двадцатилетним балбесам, думающим о девчонках, джинсах и западной музыке, тихие послания своей несломленной веры. Содержание побеждало отжившую трагикомичную форму, как всегда случается в кровавой человеческой истории, а ХХ век – лишь очередной фиксированный временной отрезок.
Луч солнца отскочил от металлической поверхности мобильника и блеснул в глаза. Олег открыл сообщение: «Давай возвращайся! Саломея».
2
Она сидела в кресле. Уже не читала. Одетая к ужину. В воздухе чуть слышно витал ее парфюм.
– Заходил Копейкин. Веселый парень. Ты с ним знаком? – Она как будто его поддразнивала.
– Конечно, – ответил он, но ему казалось, что он был еще где-то в Нью-Йорке.
– Что наверху? – почти с интересом улыбнулась Саломея.
– Я ни с кем не разговаривал, – сказал Олег. – Смотрел на море. Выпил чашку кофе. – Потом спросил: – А он случайно зашел, за спичками? Или ты ему позвонила сразу, как я вышел?
– Случайно, кажется. Но я ему позвонила, – ясно, по-женски ответила Саломея.
– Он с кем?
– С Мари. Сказал, что заодно вспомнит французский.
– Разве она не с Мухаммедом? – удивился Олег.
– С Мухаммедом Ханна. – Саломее стало правда смешно.
– А зачем он случайно зашел после твоего звонка? – привязался Олег.
– У банкиров свои привычки.
«Лучистые, дьявольские глаза», – подумал Олег.
Идеальный темно-красный педикюр попал в поле зрения.
– Я не буду женщиной. Так спокойнее, – сказал он и с первого раза завязал галстук-бабочку на шее.
От того, что она почти смеялась, ему тоже стало хорошо, но почему, он еще не решил.
Она не наводила на ассоциации беззащитности, спокойствия и тихого порядка, от которых ноги сами уносили к электронному табло «вылетов».
Олег подошел к зеркалу.
– По-моему, не хватает усов и бороды, – прищурилась Саломея.
– Выкинь ты этого Маркса из своей жизни, есть другие философы.
– Конечно, есть.
Это был первый ужин – поэтому почти торжественный. Все пространство между баром, салоном и столовой было в цветочных гирляндах, театральных масках и маленьких фигурках кукол а-ля «Приключения Буратино». Гости пришли в нарядной одежде – четыре женщины и шесть мужчин.
Француженка Мари была в синем шелковом платье «и в пир, и в мир» – как и полагается у практичных и боящихся переборщить французов, в бежевых лодочках на еле заметных каблуках, без прически и без косметики. На запястье была намотана черная шелковая лента, к которой Мари приколола бриллиантовую брошь-черепаху, скорее всего бабушкину, из старых запасов от Cartier. Она была чуть выше среднего роста, с тонкими щиколотками и вполне хорошей фигурой. Копейкину она, кажется, нравилась.
– Соломинка, у тебя нет лишней губной помады для моей девушки?
– Бесполезно, Сева, – ответила Саломея. – Это же вульгарно. Зато она сто процентов без трусов. Ты что предпочитаешь?
– Я мужчина в расцвете лет.
– Какое стечение обстоятельств, Копейкин! – Олег все-таки вмешался. – Судьба подарила нам совместный отпуск! Когда я тебя вижу и тем более слышу так близко, мне хочется бежать без оглядки, но я опять не могу.
– Что-то в этом есть, Олежек. Cherie! – Сева нашел глазами Мари и отскочил.
– Он, наверное, не дал тебе кредит, – решила Саломея, – с которым ты хотел помочь человечеству.
Ханна была красавицей. Почти Лиз Тейлор. Глаза, конечно, были не фиалковыми, а серыми, но не менее затягивающими. Темные волосы, расчесанные на прямой пробор, заманчиво колыхались от ее игривого смеха, а браслет на предплечье с двумя завитками и бледно-голубая батистовая туника были царственными. Еще совсем маленькой она попала с родителями в Израиль, потом в Америку, потом вернулась в Москву специалистом по web-дизайну. Еврейкой была мама-пианистка. Русский папа был московским инженером. От мамы досталась круглая большая попа, от папы – математический склад ума. Еще она любила тихонечко петь, иногда даже Верди, но только близким друзьям или любовникам.
Мухаммед, неожиданно получивший ее в компаньонки, внутренне улыбался своей удаче. Известный гинеколог, знавший о женщинах больше, чем они сами, лучше всех в них и разбирался. С медицинской точки зрения. По-научному: факты, много фактов – выводы. Еще ему казалось, что он разбирался в политике, во внутренней и во внешней. Живя в ЕС, почти не страдал от местной ксенофобии только потому, что был безупречно профессионален, не верил никаким наместникам Божьим, как чужим, так и своим, мечтал слетать в космос и, по сути, был, несомненно, позитивен. Не идеален, не приторно учтив, а как-то не по-восточному непосредствен и смел. Его успехи, клиника в Брюсселе, которой он владел вместе с двумя однокурсниками-европейцами по ординатуре, его статьи, ученики – все вписывалось в рамки классической добропорядочности. Когда-то у него была русская жена, потому что учился в Волгограде. Но, если честно, ей хотелось жить в Европе с европейцем и иметь голубоглазых детей. Он многое ей мог дать даже и в Европе, но не это. Расстались. Она нашла себе французского блондина. Очень старалась. Увидев Мухаммеда сейчас, осознав его успехи, уровень его жизни и даже внешность – он всегда за собой следил, – тут же вернулась бы. Но такая ему уже была не нужна. Урок усвоен.
Овальный стол был накрыт белоснежной скатертью, посуда тоже была белой. Около противоположной от главного входа стены, на постаменте в африканском стиле из бронзы, отбеленных клыков животных и угрожающих копий, стояла довольно большая позолоченная клетка для птиц, а в ней сидел и молчал красивейший попугай Карло, или, точнее, Попа Карло. Белый, будто из снега, «похожий на лебедя», как сказала Саломея. Она стояла с болгаркой Виолеттой и Никитой Сергеевичем. Это был тот еще тип. Ученый с мировым именем, неугомонный, вездесущий, знающий и помнящий имена и телефоны стольких людей на земном шаре, что Копейкин звал его Концентратом, имея в виду, наверное, его манеру впихивать в память несусветное количество информации и все это сжимать, трамбовать и продолжать впихивать. Он говорил на всех европейских языках, а на тех, на которых не говорил, просто не хотел. Любил литературу, но средневековую, любил слово вообще, любил музыку, играл на скрипке, а скорее всего, мог сыграть еще и на многих других инструментах. Многие свои дарования скрывал и наслаждался тем, что знал и понимал намного больше, чем показывал. Если давал совет, то бил в десятку. Был сдержан, не добр и не скуп. Но при всем своем старании все равно оставался маргиналом. Людей никогда нельзя обмануть. Приглядывался к Виолетте. Ничего о ней толком не знал и не был до этого с ней знаком.