Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Цыгане шумною толпой
По Бессарабии кочуют... Он стоял слишком на виду и, заметив это, отступил бесшумно в тень от метеорологической будки, закутался поплотнее в пальто и выжидательно притаился, сам похожий на тень...
...Спокойно все, луна сияет
Одна с небесной вышины
И тихий табор озаряет... шептали смотрителевы губы, и в то же время смотритель с интересом прислушивался к тому, о чем могли говорить эти развеселившиеся люди. Но разговоры были самые обыкновенные: высказывались одними и рассеивались другими опасения - будет ли приходить катер каждую неделю (по расписанию), как будет на маяке "насчет табачку", "насчет баб", опасались за харчи... Внезапно шум пирушки покрыл отчаянный, веселый визг женщины. Женщина вскочила на ноги, визжала, ругалась и заливалась смехом. С удивлением смотритель увидел, как его Петр, одной рукой обняв женщину, другой пытался влить ей в горло стакан водки. Женщина отбрыкивалась. - Пей, Лукерья! Больно ты хорошо поешь! За песню пей! Смотритель не успел неодобрительно удивиться поведению Петра, как все наперебой закричали, поднимая стаканы: - За песню! За песню! Из общего хора выделился хриплый, совсем пьяный голос: - Ты вы-ыпей и по-ой, Лукерья, ты вы-ыпей и по-ой, Лукерья... Лукерья вдруг вырвалась от Петра. С полным стаканом в руке, высоко его подняв, она оглянула всех, немножко пригубила и, размахнувшись, бросила стакан в сторону смотрителя. Стакан упал у самых ног смотрителя, и смотритель почти влип в стену, не отрывая все же глаз от Лукерьи. Под общий пьяный крик Лукерья вскочила на камень и, сделавшись вся яркой в свете костров и луны, вдруг изогнулась, точно пружина, и рыдающе заголосила:
Воля, воля, воля батюшкина,
Нега, нега, нега матушкина.
Выходили красны девицы,
Что весной гулять на улицу,
Выносили раскрасавицы
Соловья-де на-белых руках.
Соловеюшко рассвищется,
Красны девушки разыграются,
Все молодушки расплачутся.
Покрасуйтеся, девушки,
Вы покамеча у батюшки
Неравно-де замуж выдадут,
Неравно-де муж достанется,
Неровен чорт накачается.
Либо - старое удушливое,
Либо - младое недружливое,
Либо - Ровнюшка, ломливый человек... Лукерья кончила неожиданно. С последним звуком она широко, как крыльями, всплеснула руками, пронзительно взвизгнула и почти кулем свалилась кому-то на колени. От водки и песни она опьянела. Смотритель давно перестал декламировать Пушкина. На его лице появилось грустное, сожалеющее выражение. Он поморщился точно от боли при виде поднявшегося на ноги Лукерьина мужа, собравшегося, видимо, поколотить свою жену - за то, что лежала та на чужих коленях, или за что другое. Лукерьин муж был пьян более, чем остальные. Скверно ругаясь, икая, он было направился к жене, но какой-то молодой солдат, лежавший до этого на животе, поспешно вскочил, схватил его за плечи, повернул к себе лицом. Показывая глазами на Лукерью, солдат рассудительно сказал: - Не трожь и садись обратно: баба на вас одна здеся приходится. - Солдат, как ребенка, усадил Лукерьина мужа на землю. А когда тот вдруг заплакал пьяными слезами, обхватив руками голову, солдат посоветовал: - Ты бы, дядь, прижмурил глаза-то, не пяль на бабу-то их, оно и пройдет. В присмиревшей компании кто-то с сочувственным вздохом сказал: - Лафа тетке пришла, братцы, - пять мужиков на ейную долю. Смотритель качал головою. Вдруг он весь насторожился: Колычев степенно рассказывал что-то о нем самом. "Чудит его благородие, смотритель-то наш..." - расслышал только смотритель. Дальше загалдевшие солдаты заглушили неторопливую речь Колычева. Сердце смотрителя непомерно забилось, в голову ударило. Еще не понимая, что он хочет сделать, он неожиданно для самого себя выступил вперед: - Здравствуйте, братцы. - Спасайсь! - одиноко крикнул кто-то в наступившей тишине. Большинство солдат бросилось в тень. Некоторые из сидевших машинально встали, другие, до этого стоявшие, тяжело опустились, где стояли. Глухой гул моря вдруг стал отчетливо слышен... - ...Братцы, я вам помешал, вы продолжайте, братцы, пожалуйста, - говорил смотритель, смутно удивляясь себе, зачем он это говорит. - Я выпью вместе с вами... я не пью водки, вы мне налейте воды, и мы выпьем все вместе... Лукерья, очнувшаяся при неожиданном появлении смотрителя, испуганно вскрикнула и бросилась искать чистый стакан. Не найдя такого, она схватила первый попавшийся под руку и с отчаянным криком "сейчашеньки вымою" бросилась во флигель. Смотритель терпеливо ждал. Его удивление прошло, он объяснил себе невольно свое душевное движение, заставившее его теперь говорить с этими людьми. "Вчера мы говорили чорт знает о чем, - думал он, ожидая возвращения Лукерьи, - о радости созерцания, о блаженстве самоуглубления. Может быть, это и будет так, и даже наверно будет. Но ведь мы все забыли вот об этих людях. Ведь я буду с ними бок-о-бок, рядом... Я и они! - усмехнулся он. - Ведь кроме всего прочего моя задача - быть им полезным. Это обязанность..." Лукерья вынесла чистый стакан, уже наполненный водою. - Кипяченая? - спросил он, принимая. - Кипяченая, барин, кипяченая. - Мы будем жить вместе, как друзья, и я пью за вас... - начал он, подняв стакан, но кто-то перебил: - Ур-ра его благородию! - Ур-ра, братцы! - Ур-р-ра-а-а-а-а-а-а! - Р-р-р-а-а-а-а-а-а-а-а-а! Смотритель отпил половину, раскланялся и ушел. Выскочивший из темноты солдат, с кружкой в руке, сказал, оправляя рубаху: - Чорт его дернул: я, братцы, водку розлил. 4. Саперы проработали на маяке недели две. И покамест они работали, собственная жизнь маяка была в плену у гулкой и веселой жизни работавших сапер, - жизни, однако, катившейся для смотрителя каким-то слепым самоходом, как катится, слепо и бессмысленно, отдельно рассматриваемое колесо пролетки. Гулкая и веселая организованность этой жизни казалась смотрителю не организованностью, а мертвым принуждением, зависящим от дисциплины. С тоской и надеждой он ждал того дня, когда саперы уедут. А пока все происходящее казалось ему противоречащим тому его представлению о жизни на маяке, к которому он привык, сидя в своем кабинете. Ему было неприятным все: и каменная музыка опасной работы сапер, жесткое звяканье их кирок и лопат, ежедневный грохот производимых взрывов. По вечерам хоровые, пахучие песни сапер вытесняли с маяка постоянный гул моря, - смотритель прятался под одеяло и заваливал голову подушками, боясь привыкнуть к этим песням; и под одеяло же он прятался от звонкой их утренней переклички перед выходом на работы. Из двух окон его домика было видно место их работы. И здесь с утра до вечера жарились под яростным солнцем их голые спины, и мелькали их белые зубы на почернелых от загара лицах, и еще чаще, чем зубы, мелькали в воздухе их лопаты и кирки, и в воздухе же плыли синие дымки их махорки, поднимаясь правильными облачками над грудами выбитого камня и крупного морского песку, приготовленного для засыпки предварительной могилы, - здесь они рядами, точно пингвины, усаживались для курения и отдыха... Смотритель занавесил эти два окна. Саперы проработали на маяке несколько менее двух недель: двенадцать дней. Впоследствии, когда эти двенадцать дней стали для маяка уже прошлым, смотритель вспоминал о них, как о стае комаров, беспрерывно жаливших расположившегося отдыхать человека. Но сейчас, когда каждый из этих двенадцати отдельный день зачинался одинаково и уходил одинаково, каждый день казался ему паяцом - детской игрушкой - которого дергает с утра за веревочку неизвестно кто. Впечатления не могло нарушить даже то обстоятельство, что маяк еще не чувствовал своей отрезанности: в продолжение всего времени пока работали саперы приходил из города ежедневно в четыре часа военный катер - для надобностей работавшей команды. Он приходил всегда ровно в четыре и уходил всегда ровно в пять. Смотритель просиживал этот час - от свистка до свистка - спрятавшись в кабинете.
Наконец, саперы уехали. Раскрыв занавешенные окна, смотритель глядел с бьющимся сердцем на удалявшиеся катера. Они увозили мешавшую ему гулкую и веселую жизнь. Лицом к лицу перед ним теперь вставала другая, строгая и трудная - та, что должна была дать ему столь много, и жесткие, несгибающиеся рамки для которой уже висели над его письменным столом - в виде расписания. Смотритель счастливо улыбался при виде того, как легко поглощало синее огромное пространство между морем и небом детские дымки катеров. Сердце его билось полновесно и крепко, как у здорового, и, вместе с кровью, нагнетало во все щели его тела бодрость и энергию. Утром следующего дня, проснувшись в том же бодром и сильном настроении, он решил сделать общий осмотр маяка. В течение минувших двух недель он настолько прятался от гулкой и веселой жизни сапер, что даже не вмешивался в механизм деловой жизни маяка. Произошло как-то автоматически, что Колычев прекрасно выполнял за него все смотрительские обязанности. Теперь же он решил перевести свои обязанности на себя, - тем более, что они занимали несколько граф в расписании, висевшем над его письменным столом. На винтовой лестнице круглой башни, куда он направился в сопровождении Колычева, пахло бензином и керосином. Было темно. Колычев, не теряя и в темноте своей степенности, поднимался в затылок смотрителю. Железные ступеньки глухо отвечали грузным, размеренным шагам Колычева. В совершеннейшей темноте Колычев по звуку смотрительских шагов уловил, что смотритель споткнулся. И слышно прерывистое подавленное восклицание. - Дозвольте-с поддержу, непривычны-с, - говорит невидимый Колычев. Смотритель чувствует, как берет его под локоть сильная невидимая рука Колычева. - Не на-адо, са-ам... На середине подъема смотритель остановился. Колычев неожиданно видит вспыхнувший в руках смотрителя электрический фонарик. Резкий луч света бежит по ступенькам железной лестницы - вверх - вниз, щупает кирпичную кладку стен и останавливается прямо на лице Колычева. - Вот что, старина, - неожиданно весело говорит смотритель, - солдаты-то теперь уехали, и мы остались одни. А потому, друг ты мой, должны мы все, и я и вы, жить друзьями здесь. Чтоб как одна семья - мы были. Понял, старина? Луч света описал круг и снова остановился на лице Колычева. Смотрителю видны маленькие, сощуренные от света глазки. Рука гладит бороду. - А веду это к тому, - продолжает смотритель, не дожидаясь ответа Колычева, - ты больше не называй меня его благородием. Просто - Егор Романыч, - и никаких гвоздей. И всем своим скажи, чтоб тоже звали - Егор Романыч. Это, друг ты мой, моя просьба. Так, что ли? Есть? И луч света в третий раз осветил лицо Колычева. Оно выражало сочувствие, показалось смотрителю. - Ну как, старина? - Есть! Понял, ваше благородие. - Колычев! Я только что тебе говорил! - Виноват-с, будьте покойны, Егор Романыч. И сам, и всем закажу, чтоб - Егор Романыч, - и никаких. Они, наконец, поднялись и через железный люк выбрались на залитую солнцем площадку. Здесь еще сильнее пахло бензином и керосином. Внизу широко раздвинулось море. Колычев, гремя ключами, открыл стеклянную дверь фонаря. - Пожалуйте, Егор Романыч. В нутре-то везде осмотрите, - степенно пригласил он. Но осматривать было нечего. Лампа красовалась в очевидной исправности. Медные соединительные планки сияли ясным блеском. Линзы были безукоризненно протерты. Для проформы смотритель дотронулся одним пальцем до прозрачного, как хрусталь, стекла: - Протираете каждый день? - Самолично, Егор Романыч. - Конечно, замшей? - Семнадцать лет, Егор Романыч, живем по маякам. Смотритель помолчал, оглядываясь кругом: - А запас замши у нас достаточен? Колычев как-то потускнел, коротко ответил: - Хватит. Говорить еще - было не о чем. Они молча спустились. Внизу осмотрели метеорологическую будку. Смотритель пообещал: - Я тебя научу производить наблюдения. Они зашли в ледник, потом направились в жилой флигель. Колычев ударом ноги открыл дверь. Большая комната напоминала казарму. Задняя ее часть отделялась ситцевой занавеской, - там жила Лукерья с мужем. Несмотря на утро, все обитатели комнаты уже разбрелись куда-то. Было очень пусто и светло. Влетали и вылетали через раскрытые окна мухи. Две койки, стол, несколько табуреток совсем не заполняли пустоты. Неприятно удивленный отсутствием тех, к кому он шел, смотритель остановился на пороге. - А где же все? - спросил он, оглядывая комнату, вдруг показавшуюся ему враждебной. Колычев развел руками: - Жары-то каки, Егор Романыч. Поди из моря не вылезают. Да Лукерья, кажись, дома... Лукерья! Лукерья!.. Но Лукерья и без зова уже выходила из-за занавески. За ее юбку держалась девочка лет пяти. - Ага, вот куда они запрятались! - Смотритель повеселел. Быстрыми, твердыми шагами он подходил через всю комнату к Лукерье. - Здравствуй, Лукерья. Поглядеть, как вы живете, пришел. - Здравствуйте, барин, здравствуйте, милости к нам просим, - нараспев заговорила и закланялась Лукерья. На ней был передник, и с последними словами она спрятала руки под передник. - Эге, да у тебя дети?! - удивился смотритель, заметив таращившую на него глаза девочку. - Разве у тебя, Лукерья, дети?! - вторично удивился он, вдруг припоминая эту Лукерью освещенной светом костров и луны, поющей, а главное, пьяной. - Да, вот, барин, послал бог, - засмеялась Лукерья, нисколько не смущаясь удивлением смотрителя. - У меня их даже двое, барин. Это вот младшенькая перед вашей милостью, а то есть еще старшенький. - Ай-яй-яй, да где же это твой старшенький? - Убег, барин, с раннего утра еще убег... Да поклонись, ты, глупая, барину-то. Он хороший, не укусит, - торкнула она девочку. Смотритель поспешно замахал руками. - Не надо, не надо, Лукерья. - Вот обучу ее грамоте, тогда и сама кланяться научится... Ты будешь у меня грамоте учиться? - протянул он руку к девочке потрепать ту по щечке, но девочка испуганно юркнула за занавеску. - Экая глупышка, - рассмеялся смотритель. - Видите сами, барин, она у меня дура-дурой; такой, барин, и грамоты-то не осилить, - рассудительно сказала Лукерья, снова пряча руки под передник. - А поешь ты, Лукерья, хорошо... песни русские, - совсем неожиданно говорит смотритель, и глаза его суживаются. - Постой, постой, - перебивает он самого себя, - так ты, Лукерья, говоришь, что твоя красавица грамоты не осилит? - Да где же, молоденька еще. Вы уж, коли будет ваша милость на это... Смотритель смеется. - Ничего, ничего. Ты меня, Лукерья, еще не знаешь. Я учитель - хор-роший! А время у меня с излишком, Лукерья. Хватит время. Образуем твою дочку... А старшенький? который годок твоему старшенькому? - Седьмой с весны пошел. - Седьмой, говоришь. Видишь как хорошо. И его, Лукерья, обучу. Не даром ты, Лукерья, будешь жить на маяке со мною. Сын у тебя вырастет не какой-нибудь, а образованный. Уж ты на этот счет мне, пожалуйста, поверь... Сама-то ты грамотна, аль нет? - спросил он, оживляясь все больше и больше. - Неграмотна и учиться не желаю, - бойко, со смехом отвечала Лукерья. Смотритель изобразил на своем лице страшное возмущение: - Как так не желаешь?! - шутливо закричал он. - Да и правов таких нет, чтоб тебе не учиться у меня. Ишь ты! Храбрячка какая подумаешь. Не желаю? Да я тебя заставлю... Кстати, - повернулся он к Колычеву, - вообще, кроме нее, есть на маяке неграмотные? - Так точно, один, - ухмыльнувшись чему-то, отвечал Колычев. - И прекрасно. Школу общую устрою... - Он повернулся к Лукерье. - У меня книжки есть. Буду тебе читать давать, и всем буду. - Да уж бог с вашими книжками. - Бог-то бог, да и сам не будь плох... Ну, показывайте, други, как вы тут живете... Сопровождаемый Лукерьей и Колычевым, улыбаясь и энергично потирая руки, смотритель обходил комнату. Внимательно рассмотрел, качая головой, лубочные картинки, висевшие над одной из коек. Укоризненно спросил: - Чьи? - Вообще, - отвечал Колычев уклончиво. - В сундучках - ваше имущество? - спросил он, заметив под койками красный и зеленый сундучки. - Барахлишко всякое. На подоконнике увидел замусленную колоду карт. - Играете? - Не без того, Егор Романыч. Он вынул наудачу из колоды одну карту. Это была шестерка виней. Повертел ее в руках и брезгливо бросил. - Ах, вы, - повернулся он к Колычеву, - дуетесь, поди, напропалую. Сколько времени убивается даром! Ах, вы... - Да, почитай, каждый вечер в Акульки, - подсказала Лукерья. - Ну, вот, видите... Нет, надо вам чтения устроить, беседы... Он обошел комнату, остановился перед Колычевым, ухватил двумя пальцами пуговицу его рубашки: - Так вот, старина, так и передай всем, мол, был Егор Романыч и говорил, что непременно школу устроит на маяке. Чтоб все, грамотные и неграмотные, у него учились... А ты, Лукерья, - он шутливо погрозил ей пальцем, - ты у меня смотри, как пить дать, выучу. Оглянуться не успеешь, выучу. Неграмотный, Лукерья, что слепой... Довольный и веселый он распрощался. - Я буду к вам заходить почаще, - обернулся он еще раз на пороге. 5. Бодрого и веселого настроения хватило на целую неделю. Это была не совсем обычная неделя: от внутренней полноты смотрителю становилось как-то тесно на маяке. Но теснота эта происходила от избытка, и смотритель был счастлив. Совсем легко осуществлялось все то, о чем говорили губернаторские гости. И даже больше: жизнь неожиданно наполнилась до того, что пришлось изменить расписание, висевшее над письменным столом, - и к работе над книгами, воочию открывшими заманчивый доступ к вершинам человеческой мысли, прибавилась не менее прекрасная над живыми людьми, его "малыми братьями". От всей этой полноты жизни дни шли удивительно согретые и ласковые. Щеки смотрителя покрылись бледным загаром, каждый день он взвешивался и в весе медленно прибавлялся. Для утренних своих прогулок он облюбовал живописное местечко на берегу моря, верстах в двух от маяка. Там, на берегу моря, он каждое утро принимал солнечные ванны. Обнажив свое давно исхудавшее тело, он удовлетворенно подставлял его горячим лучам солнца и в то же время напевал:
- Георгий - Евгений Валерьевич Лазарев - Русская классическая проза
- снарк снарк: Чагинск. Книга 1 - Эдуард Николаевич Веркин - Русская классическая проза
- Ангелы долго не живут - Полина Ивановна Беленко - Короткие любовные романы / Русская классическая проза
- Вспомни меня - Стейси Стоукс - Русская классическая проза
- На свою голову - Сергей Семенов - Русская классическая проза