Шрифт:
Интервал:
Закладка:
У печки молчали, обмотка не развязывалась, и Петришка откинулся спиной к стене; и тотчас в глазах понеслись, прижимаясь, зеленые звезды и яркие, желтые круги; рот и горло загорелись мучительным, жгучим пламенем, и язык, еле поворачиваясь, выговорил:
— Пить… пить…
Сухие, перегорелые губы с трудом поймали край берестяного корца; холодный, льдистый квас так бы и лился без конца в горло; но за корцом опять встали те же лесные безмолвные глаза и в них — тихой зеленью — вопрос. Голова Петришкина задрожала, он рванул, плеская, корец в сторону, куда-то на лавку, полез в мешок и ухватился за приветно торчавшее горло бутыли. И, опрокинув, припал к ней вплотную, против силы вливая едкую влагу.
— Оклемайся, парняга, оклемайся, — тот же голос корявый, покорный; Петришка завел глаза, а мужиченко так и лезет в лицо мшистой, плесневой бородой. Петришка бурлыкнул бутылью об лавку и вновь припал к корцу с квасом. В сердце заиграло, загорячилось, зеленые звезды скрылись, и Петришка, оглядевшись, понял: заблудились, он отбился, попал в чью-то избу на отлете, ничего страшного нет, и девочка обыкновенная, и глаза у ней — только так показалось.
Весело хлопнул мужика по плечу, да так сильно, что даже руку отдернул: словно о дубовый пень.
— Что ж, дядя, выпей ханжички.
— Не, отвыклое дело, — пыханул в ответ мужиченко прелым дубовым листом. — Ране, верно, что прикладывались, а ныне…
— Да ты не бойся, не отрава! — с весельем в сердце крикнул Петришка. — Сам отчищал: солью, углем, яйцом, и никаких. Есть сменная картошка, говори?
— Есть и сменная, — ответил новый, недружелюбный, хворостяной голос; Петришка, оглянувшись, увидел сухую старушонку, как вошла — неизвестно, даже не скрипнула дверь.
— А, хозяйка, наше почтение, — еще пуще развеселился Петришка. — К вам вот заявился в гости.
Вскочил, налил в корец денатурата, болтнул и весь изогнулся, поднося старухе под крючковатый нос. Старуха глянула блестящим лиловым глазом, стукнула клюкой об пол, и вдруг, выхватив корец, плеснула вправо, влево, в синий печной огонь, — остатки вылила в себя, и — ей бы крякнуть, а она мяукнула по-кошачьи, продолжительно и тонко.
— Ишь, как у вас хозяйка, — кошкой, — подмигнул Петришка мужику, но тот сморщился весь и заковылял в угол, — не то пень, не то коряга, — и руки сучьями, и словно нет ни спины, ни лица…
— За картошкой? — визгнула старуха, сев на лавку и выперев вперед острые локти. — Чего привез, говори?
— Соль и ханжа, — лениво ворохнул соловыми губами Петришка. — Лесом нес, лес беспокойный. А соли много, соли двадцать фунтов.
— Картошечки захотел? Кар-ртохи? — искривилась старуха. — Бу-удет тебе картоха. Фунт на фунт, — получай и проваливай.
— Так. Тэк-с, — подумал вслух Петришка. — Это, значится, дороже городского. Нет, хозяйка, дело не пойдет. Не сладимся. Заночую у вас, да дальше трону. Вот оно что. За ночевку налью ханжички, — пей, бабушка.
Старуха рванула корец, выпила, фукнула и стала шарить ухватом в печи, разрывая кучку погасших углей. Петришка хватил прямо из бутыли и повалился на скамью, ляпаясь пальцами за ее края и пытаясь удержать крутившуюся во все стороны голову. Поплыло, понеслось; встал лес, черный осинник; засвистала буря; и опять ее рев прорезал тот же странный, колдовской посвист. Нет, не улежать; Петришка поднял голову. Прямо в рот совал ему ложку сучковатый мужиченко.
— Штей иди похлебай с нами, хозяйка велела.
— А! Щи… республики.
Петришка вскочил и шатаясь, подошел-свалился к низкому, синему огню печки; от широкой лохани шел пар; Петришка сунул ложку в лохань, потом в рот; щи были прелого листа, без соли; дотянулся до мешка, из дыры в мешке натряс в руку соли; кинул в лохань; зашипело, еще злей пошел пар. Тогда Петришка стукнул ложкой о край лохани и, мотая виноватой головой, закричал:
— Вы мне щей, я вам соли! Вот они щи республики! Так и надо! Трескай, ребята, в обе щеки навинчивай!
— Это все равно у нас под Якобстатом, — сказал неизвестно откуда взявшийся сосед: рожа широкая, красная, облупленная, а из под коры ее лезут короткие рыжие волосы.
Петришка проглотил каплю кипяткового навару, голова, как будто, стала светлей; глянул кругом — мужиченко истово хлебал, подставляя под ложку вместо хлеба, кусок бересты; все так же пялила лесные глаза девочка; старуха в облаке пара была, как ведьма; а сосед подпирал Петришку деревянным локтем дружелюбно и сочувственно.
— Так бы и всегда надо, — учительно сказал заплетающийся Петришкин язык. — Я тебе, ты мне, вот и выйдут щи республики. А то бросаются, как псы, рвут куски, каждый себе тащит. Засе-бя-тина! Эт-то всякий может. Хозяйка, а хозяйка! Давай меняться! Хошь фунт на фунт — получай фунт на фунт. Я такой! Мне ничего не надо!
И не успел Петришкин язык договорить слова про бога, который всех разыщет и накажет, как сунулся Петришке в лицо его же мешок, набитый картошкой. Петришка ощупал мешок кругом, взвесил на руке: верно, фунтов двадцать, не больше. Захотел встать, встал. Взяла досада, швырнул мешок об пол; голова отрезвела, обернулся, топнул ногой.
— Старуха, отдавай соль!
И отстучал по краю лохани, как по телеграфу:
— Щи республики. Боевая задача рабочих и крестьян. И крестьян! А ты что делаешь? И крестьян.
Но не успел он — говорком-говорком — ляпнуть-ковырнуть про крестьян, как свинцовыми сверлами из морщин впились в него с размаху старухины лиловые гляделки, завертелся ходенем — кругом — синим солнцем мертвый огонь печки, и вспыхнул все тот же злобный, зловещий, сверлящий посвист вопросов в уши:
— Ш-што?!!
Тогда, забыв обо всем, даже о республике, даже о боге, Петришка выхватил из-под лавки сучковатую корягу и, колыхнув легонько в воздухе, как приходилось юнцом колыхать кувалдой у Грубера и К°, теперь шестнадцатая государственная.
— Брось, товарищ, так не годится!
Прямо перед глазами — широкая, брыкастая рожа соседа, а вместо глаз — ногти торчат из-под острых сучков, не бровей.
— Но корягой — корягой — бац в старуху! — жмыху, жмыху не будет — и вон из избы.
Глава стремительная
Колено ударилось о пень, и тут же в глаз въехал сучок: зеленые звездочки засвиристели в глазу острой и едкой болью. Вот рук не было: ими бы раздвигать мокрые ветки, рвать паутину, чтобы не лезла в глаза и рот. Хорошо, что хоть ноги несли все вперед и вперед, через кочки, пни, водоемины, через деревья, через мрак, через ночь.
— Недаром, недаром, — бессмыслил сухой Петришкин язык и хотелось залить его ручьем, рекой, морем воды, — недаром, недаром, недаром, недаром, — и с размаху коленями о невидное острие пня, лицом в мокрый мох; оба колена заныли, завыли, залились огневой болью, и тут стало понятно, почему рук не было: сердце по-дурацки колотилось от живота до самого горла большим, неровным, черным мячиком, заглушая все звуки кругом, во всем лесу, во всем мире.
Лежать бы так маленькому дураку Петришке — головой в мох, ноги на пне — и слушать колотящееся по-мячиному, по-кирпичиному, по-обушиному в глотку свое немирное сердце, — а кругом — слепота, чернота, только звездочки свиристят в глазах. Но мысли застругали голову и стружками покрыли сердце.
— Щи республики — наворотил делов густо — не провернешь штопором. — Взять бы голову, да как арбуз — об камень, об камень, об камень, — красное потечет, — зачем это я ее? Значит, я тоже за себя? — Где это — где это — доку-умент на обратный проезд — хорошо в поезде ехать — или голову под кувалду? — Засе-бя-тина!
А лес набухал сзади — черный, огрублый, тяжелый, по-чужому, по-бессмысленному, по-безработному, и вдруг — трах! — прорезался свинцовым свистом, багровым предвещаньем, темной угрозой, огненным бичом непонятной и никогда непонятой тоски —
Погоня!
Сердце Петришкино остановилось сторожко, сам он быстро и точно поджал расхлябавшиеся ноги, пальцами рук коснулся мокрого моха — так примерялись на фабричном дворе гоняться на приз — полбутылки —
Погоня!
И вновь, вперед, в невидные черные сучки, в тугую паутину, в чуждое, в чужое, в мокрые листья головой, как об стаю лягушек — чирк, чирк! — не горит зажигалка — главное, скорей, стремительней, как бы ни болела спина, как бы ни ныла грудь, как бы ни подгибались ноги, — скорей —
— ведь, погоня, погоня!
Ну, черта ли, грудь захлестнуло; остановился Петришка — обидно. И какой там Петришка, девятьсот пятый давно сгорел безвозвратно, — нет, Петр Иваныч Борюшкин, всеми уважаемый слесарь от Грубера. Вот, только бы сердце остановить, задержать малость сжать кулаком — и все придет в порядок, станет на свои места; не будет ни леса; ни погони; ни бессмысленного скока через кочки, сучки, буераки; что, на самом-то деле; обидно.
А сзади… сзади… в сплошную стену липлого и черного осинового листа — так свалялся в одно весь лес — опять нарастала тревожно и густо, сторожко и хрустко крадучись по-медвежьи, глухо звоня о мшистые коряги — немыслимая ржавая темная ступа. А за ней… за ней — сетью лесных невидно-зеленых глаз, щупая, подбираясь, шаря, ерзая, обмусливая каждую ветку, каждое дерево, каждый сучок в темноте в слепоте, в черноте — приближалась погоня.
- Фрида - Аннабель Эббс - Историческая проза / Русская классическая проза
- Другой вагон - Л. Утмыш - Контркультура / Русская классическая проза / Юмористическая проза
- Самый счастливый день - Архимандрит Павел (Груздев) - Прочая религиозная литература / Русская классическая проза
- Степь - Петр Краснов - Русская классическая проза
- Севастопольская хроника - Петр Александрович Сажин - Русская классическая проза