«Не верь себе» (1839) — и это также было отмечено — уже дает пример «полифонического» построения. Об этом произведении писали довольно много; общепризнано, что оно впервые в лермонтовском творчестве декларативно утверждало паритетность «толпы» и «поэта», — что решительно противоречило той иерархии ценностей, которую утверждала современная Лермонтову романтическая лирика[7].
В «Не верь себе» мы имеем дело с интереснейшим типом поэтического монолога, в котором лирический субъект постоянно меняет аксиологические планы своего поэтического рассуждения. Происходит как бы внутренняя диалогизация монологического целого. В этом едва ли не главное отличие лермонтовских поэтических псевдодеклараций от деклараций его современников, утверждающих определенную философско-эстетическую и мировоззренческую программу.
На первый взгляд, такую программу предлагает эпиграф из О. Барбье:
Que nous font apres tout les vulgaires aboisDe tous ces charlatans que donnent de la voix,Les marchands de pathos et de faiseurs d’emphaseEt tous ces baladins que dansent sur la phrase?
В тексте Лермонтов заменил «que me font» на «que nous font», придав эпиграфу функции некоего общего голоса.
Однако эпиграф не является выводом из стихотворения, а лишь отправной точкой, начальным тезисом, который подвергается коррекции. Уже в первых строках стихотворения:
Не верь, не верь себе, мечтатель молодой,Как язвы, бойся вдохновенья…
И «мечтатель молодой», и «вдохновение» в поэзии 1830-х годов — слова-понятия с абсолютной и стабильной ценностью, употребленные
Лермонтовым вовсе не в ироническом смысле. Отрицанию подвергается не «ложное вдохновение», а истинное, — «неведомый и девственный родник, / Простых и сладких звуков полный» (II, 122), то есть, согласно романтической эстетике 1830-х годов, — непреходящая духовная ценность, обладателем которой является поэт.
Характерно, что именно этот парадокс стал в современной Лермонтову критике предметом переинтерпретаций — и у сторонников, и у противников. И С. П. Шевырев, и даже Белинский, высоко оценившие стихотворение, рассматривали его как выпад против «поэтов притворной грусти» (Шевырев), т. е. эпигонов элегической поэзии, или как противопоставление истинного и ложного вдохновения (Белинский); это толкование затем отразилось и в исследовательской литературе[8]. Оно поддерживалось и ориентацией всего текста на инвективы Барбье.
Э. Губер, один из очень характерных представителей позднеромантической поэзии, испытавший сильное влияние Лермонтова, варьировал «Не верь себе» в стихотворении «Иным» (1844), утверждая примат общественной поэзии над интимной лирикой, — и, конечно, дал монолог, с едиными оценочными характеристиками:
Какое дело нам до суетных желанийЛюбви восторженной твоей,Или до жалких ран, до мелочных страданийТвоих бессмысленных страстей?[9]
У Лермонтова картина сложнее. В общем контексте стихотворения эпиграф оказывается как бы «чужим голосом». «Мечтатель молодой» не тождествен торговцам пафосом и шарлатанам, пляшущим на фразе. И эпиграф лишь обозначает возможный (и, быть может, неверный) субъективный аспект восприятия его искреннего порыва. Но далее ревизии подвергается сам этот порыв:
В нем признака небес напрасно не ищи:То кровь кипит, то сил избыток…
В 1830-е годы в русской лирике одна за другой появлялись декларации об «истинном» и «ложном» поэте. Спиритуалистические тенденции, пронизавшие поэзию этих лет, поддерживали идею избранничества «истинного поэта»:
Поэт ли тот, кто с первых дней созданьяЗерно небес в душе своей открылИ как залог верховного призваньяЕго в душе заботливо хранил?[10]
Поэт прямой, кто вышнему избраньюНе изменил, в борьбе с судьбой не пал…[11]
Следующие строки лермонтовского стихотворения — предупреждение как раз этому «истинному поэту»:
Случится ли тебе в заветный, чудный мигОткрыть в душе давно безмолвнойЕще неведомый и девственный родник,Простых и сладких звуков полный, —Не вслушивайся в них, не предавайся им…
Мотивировка таких предупреждений в массовой лирике 1830-х годов — неспособность «толпы» разделить высокие чувства поэта. В «Совете» («К девице-поэту», 1837) Н. Терюхиной (Тепловой) поэтесса предлагает юной девушке скрывать «вдохновенные, прекрасные напевы», чтобы «завистливое око» не погубило «возвышенной мечты»[12].
Ср. у Платона Волкова:
Не для людей, толпы летучейМне лира музой вручена;Нет! сердца скорбного струнаВ их сердце не найдет созвучий;И я от них в душе таюМечты, и грусть, и песнь мою[13].
Эта концепция, вероятно, яснее всего выразилась в стихах Шевырева на смерть Лермонтова, где автор едва ли не отправлялся прямо от лермонтовских стихов:
Не призывай небесных вдохновенийНа высь чела, венчанного звездой;Не заводи высоких песнопений,О юноша, пред суетной толпой…Наш хладный век прекрасного не любит,Ненужного корыстному уму,Бессмысленно и самохвально губитЕго сосуд…[14]
Как мы видим, вдохновение, «прекрасное» в этой системе понятий — антипод «корыстного», «житейского». «Лжепоэт» — тот, кто его имитирует в угоду толпе:
О, жалок тот, кто, не имея чувства,Шумиху слов за чувство выдавал,Кто именем божественным искусстваНа торжищах бесстыдно торговал!..[15]
У Лермонтова здесь вновь совмещение и сопоставление «точек зрения» и скользящая, колеблющаяся, релятивная аксиология:
Не унижай себя. Стыдися торговатьТо гневом, то тоской послушнойИ гной душевных ран надменно выставлятьНа диво черни простодушной.
(II, 123)
«Торг» (с безусловно отрицательным ценностным значением) — субъективный аспект восприятия поэтического творчества, ставшего достоянием «черни». Резко негативный оттенок последнего понятия смягчен парадоксальным эпитетом «простодушная»: диапазон значений эпитетов для «толпы» — «слепая», «безумная», «презренная». Она наделяется всеми негативными чертами современного поколения, которые мы находим в «Думе» Лермонтова. Ср. у А. Башилова (с текстуальными совпадениями с «Думой»):
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});