из которой легко можно выкачать немало всякого добра. Робеспьер радостно утвердил план ограбления итальянцев (для прокормления французов). Казалось, карьера обеспечена, но тут Робеспьера отвезли на гильотину, чтобы он «чихнул в мешок», а Бонапарта — его соратника — оттащили в тюрьму форта Карре.
Будущий император, не будь дураком, сразу отрекся от принципов якобинства, судьям он говорил, что привык исполнять приказы, но ничего не ведал о тирании Робеспьера:
— Если бы я только знал об этом, — пылко защищал он себя, — я, не задумываясь, вонзил бы кинжал в сердце кровожадного злодея. Даже если бы он был моим братом…
Бонапарта выпустили из тюрьмы, разжаловав, из артиллерии перевели в пехоту генералом сверхштата. Без гроша в кармане, униженный, он был очень жалок в своем нищенском прозябании, никому больше не нужный, даже лишний. После всех кровавых ужасов якобинской диктатуры Париж веселился. Снова открылись театры, входили в моду салоны, дамы уже не прятали свои бриллианты и не стыдились обнажать грудь до самых сосков. Аристократия былых времен еще не оправилась от кошмаров казней, не в меру пугливая, а ее место в салонах уже занимала развязная, многоречивая буржуазия…
Господи, кому нужен теперь корсиканец, умевший стрелять из пушек? Молчаливый, с пожелтевшим лицом, Бонапарт выглядел («тогда я был тощим, как пергамент», — вспоминал он сам много позже) болезненно. Длинные волосы спадали на его плечи, сюртук был затаскан, он скрывал свои дурные сапоги… Забившись в угол, Бонапарт алчно взирал на красивую и вульгарную креолку Жозефину Богарнэ, вдову казненного виконта, которая веселилась чересчур вызывающе, даже не замечая вожделенных взоров корсиканца, забывшего, когда он последний раз обедал.
Париж — после крайностей якобинского террора — склонялся на сторону «умеренных», и Бонапарт, ощутив в них новую государственную силу, уже готов был служить новым хозяевам. Мира для Франции, окруженной, врагами, еще не было (а бывали лишь краткие перемирия). Бонапарт уповал на Поля Барраса, помнившего о нем со времен осады Тулона; это был человек, лишенный нравственных доблестей, и его, Барраса, даже прельщала мрачная озлобленность Бонапарта, жаждущего славы и власти. Именно он, Поль Баррас, и вернул Бонапарту славу, а заодно и наградил его Жозефиной Богарнэ.
Бонапарт обожал силу, особенно силу пушечного выстрела. Он хорошо служил революции, согласный, впрочем, так же хорошо служить и контрреволюции — какая для него разница?
Виктор Кочубей, сменивший Кутузова, предупреждал Петербург: что империя Османов уже близка к разрушению, давно оскудевшая, она неизбежно распадется, и наши внуки увидят ее жалкий огрызок, сжавшийся до предела, словно шагреневая кожа… Селим III, конечно, не мог знать, что писал русский посол, но султан и сам догадывался, что Турция на грани распада.
Султан навестил мечеть Эюпа, где имелось «окно просьб», в которое неверным запрещалось смотреть под страхом смерти, зато правоверные зацеловали решетку этого «окна» до такой степени, что она стала трухлявой. Селим тоже прижал к ней сухие воспаленные губы, взывая святого о милости, и увидел прах самого Эюпа, который еще в 670 году — какая давность! — пал при штурме византийской столицы. Селиму сделалось жутко при мысли, что турки, по сути дела, не имеют в Европе ничего своего, и даже византийский Царьград стал их столицей…
На выходе из мечети его поджидал капудан-паша.
— О чем ты просил святого Эюпа? — спросил шурин.
— Чтобы вернул Османам их былое величие…
Как? Прусский посол оповещал Берлин, что Селим III способен возродить Турцию: «По своим способностям и деловитости он стоит несомненно выше своего народа, и, кажется, именно Селиму суждено стать его преобразователем». Селим III искренно желал реформ, но он не знал, с чего начинать и чем все это закончится… Кучук-Гуссейн предупреждал:
— Низам-и-джедид может закончиться бунтом янычар!..
После многих поражений в войне с русскими Селим III понимал, что главное создать новый вид армии, далекий от устройства янычарского корпуса, и появление нового посла Франции сулило ему немало. Обер-Дюбайе привез не только пушки, но и офицеров, готовых принять мусульманскую веру, предлагал инженеров. Селим верил, что французы хотят ему добра, и в военных школах, инженерной и артиллерийской, он следовал французской системе. Даже преподавание велось французами на французском же языке.
Правда, результаты были плачевны: из двухсот курсантов училища в армию выпускали не более пяти человек. Остальные не желали говорить по-французски. Светская программа воспитания будущих офицеров «нового порядка» заключалась в частом употреблении «фалаки» — это такой шест, к которому привязывали босые ноги неуспевающего, и, задрав их повыше, лупили палками по пяткам… Янычары никогда не учились, гордые тем, что их рассудок никогда не вмещал даже арифметики.
— К чему все эти затеи? — кричали на Эйтмайдане. — Дайте нам побольше камней, и мы побьем всех гяуров…
Мало опасные для врагов Турции, янычары оставались очень опасными для турецких султанов, и потому Селим III, чтобы излишне не раздражать этих преторианцев, всюду говорил, что готовит войска по образцу европейских армий не затем, чтобы ликвидировать янычарский корпус:
— Мне нужны стрелки для дворцовой стражи…
Подалее от столицы, на румелийском берегу Босфора, в тихом местечке Левенд-чифтлик, султан выстроил казармы для своих батальонов. Явно боясь янычарского гнева, султан велел распространять слухи, будто его новые войска собраны в Левенде лишь для охраны акведуков, питающих водою столицу. Левенд-чифтлик стал военным городком — с мечетями, банями, кофейнями, лавками при своих садах и огородах. Здесь же Селим завел типографию, а Исхак-бей переводил для него труды Вобана…
Обер-Дюбайе, посол Франции, сам же командовал на парадах, и Селим III с восторгом, почти детским, наблюдал из тени шатра, как четко маршируют его батальоны «низам-и-джедида», облаченные в форму и хорошо накормленные, что обошлось турецкой казне в пять миллионов пиастров. Он говорил послу:
— Я вижу армию будущих героев Ислама… спасибо!
Правда, половина набранных солдат, пожив в казармах, разбегалась, ибо дисциплина воинская была им в тягость. Селим, чтобы