девчонку, что парнишка?
– Роди сперва этого.
– Рожу. Че ж не родить? Еще не бывало такого, чтоб там оставался. – Настену самое же и распотешили эти слова, она рассмеялась.
Но, вглядевшись как следует в Андрея, она остыла, и все ее счастливое возбуждение от неожиданно скорой, раньше назначенного времени встречи с ним стало меркнуть. Лицо его сильно заострилось и высохло, даже сквозь бороду видно было, как обвисли на нем щеки. Глаза застыли и смотрели из глубины с пристальной мукой. Борода казалась уже и не черной, а грязно-пегой, завитки на ней делали ее и того более неряшливой. Голову он держал, подав вперед, словно постоянно всматриваясь или вслушиваясь во что-то перед собой, – так оно скорей всего и было. Волосы на голове он недавно подбирал и остриг на ощупь, они висели неровными лохмами. Глаза, больше всего Настену напугали глаза: так они изменились с последней встречи, настолько зашлись тоской и потеряли всякое выражение, кроме внимания… Андрей заметил, с каким страданием она смотрит на него, и дернулся:
– Не нравлюсь, что ли?
– Андрей… – Настена ткнулась ему лицом в грудь, чтобы не отвечать, и оттуда, от груди, зашептала удушливо то, что считала самым важным: – Андрей, ты не знаешь еще: кончилась война.
– Знаю, – спокойно сказал он.
Настена отшатнулась от него:
– Как знаешь? Кто сказал?
– Слышал ваш салют.
– A-а, стреляли… ага.
– У меня теперь глаза и уши такие стали… дале-о-ко вижу и слышу. – То ли он отводил разговор, то ли действительно решил похвалиться. – Самому себе завидно. Утром вы еще по большой Ангаре греблись, а я уж знал: плывут. И вон откуда, с горы, от зимовья, услыхал. А как на протоку вышли, и тебя определил.
– А я тебе ничего почти и не смогла привезти, – медленно и отчужденно, думая о другом, сказала Настена. – Так, хлеба маленько да яичек. Боялась, чтоб не заметили.
– Мне и не надо. Теперь проживу, тайга накормит. Мне только сетку надо, Настена. Мошка вот-вот загудит. Заест она меня без сетки.
– Сетку… И правда, как я забыла про сетку?
– Привезешь в другой раз.
– Привезу.
Она стала думать о том, где взять сетку. Его, Андрея, старую, из конского волоса, давно истрепали, а лишней в доме не было. Надо где-то найти: мошка хуже лютого зверя, а здесь он, мужик, один, вся мошка кинется на него.
Они все еще стояли, топчась друг возле друга, рядом с молоденькими, одного с ними роста, распускающимися березками. Листочки на них уже распрямились из трубочек, но были маленькие, бледные под солнцем, с глубокими бороздками.
В просветах между березками виднелась Ангара. Деревню скрывал остров; солнце, склоняясь, било туда косым упором. Берег здесь был широкий и красивый – в черемухе, в березе, раскиданных там и сям по луговине, чуть заметно покатый к воде и молчаливый, словно затаившийся или необжитый. В траве хлопотали какие-то маленькие, но безголосые птички с полосатыми, как у бурундуков, спинками и высокими головками. Лишь издали, но с этого же берега, давно и нудно напрашивалась на гадание кукушка. Настену еще на реке подмывало погадать, да побоялась, а теперь бы уж насчитала лет двести – живи не хочу.
– Ну, в зимовье пойдем, нет? – спросил, оглядываясь почему-то, Андрей.
– Далеко, поди, – замялась Настена. – Лодку брошу… не угнал бы кто.
– Кому здесь…
Настена спустилась к лодке и взяла в носу узелок с едой. Но в зимовье они все же не пошли; подыскивая место, где устроиться, наткнулись они на глухую круглую полянку, перечерченную пополам белой и твердой, как кость, колодиной, на которой и уселись. Настена подала Андрею узелок; Андрей, глядя куда-то вдаль, неторопливо развязал его, но, увидав хлеб, не смог сдержать нетерпения и впился в него зубами. Настена старалась не смотреть, с какой жадностью он ест, и сползла с колодины на землю, удобно вытянув задеревеневшие в лодке ноги, но нет-нет да поднимала голову и украдкой косилась на Андрея, удивляясь, поражаясь уже и не ему, и не голоду его, а тому, что этот оборванный, запущенный мужик, выколупывающий сейчас из бороды хлебные крошки, и есть тот, о ком она не спала ночей и к кому стремилась изо всех своих сил. Господи, как же чувства человеческие капризны и смутливы! До чего они требовательны и изменчивы! К нему ли, к этому ли человеку она плыла, о нем ли страдала, он ли получил над ней страшную и желанную власть? Не верится. Но Настена остановила себя: а не так ли и он спрашивал, впервые увидев ее после фронта: к кому бежал? ради кого наломал дров? А ему ведь было не Ангару переплыть – почище. И тоскливо, безысходно сжалось сердце: ничего не знает о себе человек. И сам себе он не верит, и сам себя боится.
А кукушка, не меняя голоса, все куковала и куковала, наговаривая – кому столько? – деревьям, реке, камням. Шумела пред островом вода; под низким боковым солнцем блестела в деревьях ранняя паутина. От наливающейся зелени плыл и туманился зеленой же поволокой взгляд, дыхание холодило влажными тягучими запахами. Сверху на полянку оборвалась бабочка и долго не могла вылететь, тычась в плотный кустарник. Но вид на Ангару сквозь ветки оставался, в нем торчала даже корма лодки под берегом, и Настена часто взглядывала туда, боясь не столько за лодку – вообще чего-то боясь, чего-то с неотвратимостью ожидая.
Андрей поел, и, чтобы разговор не ушел в сторону, Настена сразу спросила:
– Кончилась война – что теперь-то с нами будет, а, Андрей?
– Не знаю, – пожал он плечами, и Настене стало не по себе, ей показалось, что он чересчур спокойно сказал «не знаю», что он и не хочет ничего знать.
– А кто за нас будет знать? Что-то надо делать, Андрей.
– Что ты хочешь, чтоб я сделал?
– Почему же я хочу… Не я… Но… ничего не делать или как? Ты скажи.
Он обернулся к ней и, помолчав еще, подобрав первые слова, твердо ответил:
– Что делать? Тебе – рожать, вот что делать. Умри, но роди, в этом вся наша жизнь. Делай что хошь, но знай, что тебе надо родить. К этому и готовься. – Он начал твердо, даже жестко, но голос его сорвался; голос его вообще, Настена заметила, часто ломался, то становясь некстати суровым, то тут же рядом жалобным, чуть не плачущим – или от постоянного молчания, от одиночества, или от чего-то еще. Андрей откашлялся и продолжал: – А мне? Что мне делать? Ты, поди, не один раз подумала: ни черта бы