Шрифт:
Интервал:
Закладка:
– Все, хлопцы, нам звиздец. За шо? Я ж тильке…
– Не каркай, и без того тошно! – цыкнул на него Миклашевский, а у самого на душе скребли кошки.
Дверь пронзительно взвизгнула ржавыми петлями и распахнулась. В проеме возник часовой, тяжелым взглядом прошелся по арестованным, задержался на Сацукевиче и рявкнул:
– Сацук, топай сюды!
Тот на негнущихся ногах поплелся на выход. Через минут шаги его и часового затихли. В камере снова воцарилась гнетущая тишина. Миклашевский пытался сосредоточиться и понять: где, когда мог допустить ошибку и попасть под подозрение Шрайбера. Хрипы и стоны, издаваемые Бобылевым, путали и сбивали с мысли. Он напрягал память, но каждый раз смутная догадка ускользала от него. Одно только не вызывало сомнений: тема партизан им и Головко никогда не обсуждалась в присутствии посторонних, и это наводило на размышления.
В памяти возникло лицо Сацукевича: бегающие глаза, срывающийся голос, все это укрепляло Миклашевского в мысли: тот играет роль подсадной утки. У Блюма и Шрайбера не могло быть на руках прямых доказательств его причастности к бегству власовцев к партизанам, и здесь они рассчитывали на провокатора Сацукевича. Этот его заход с «бородатым» – Дырманом в харчевне Самусенко и был рассчитан, на то, что он проговорится. Миклашевский не сомневался в том, что Сацукевич не мог видеть их вместе. Но, как бы то ни было, гитлеровцам стало известно о встрече, и он искал ей убедительные объяснения, чтобы отвести от себя подозрения.
Тяжелые шаги в коридоре заставили Миклашевского подобраться, настала его очередь. Дверь камеры открылась, часовой вернулся без Сацукевича, окликнул:
– Эй, боксер, ты там еще не обделался?
– Не дождешься, – буркнул Игорь.
– Двигай сюды! – приказал часовой.
Миклашевский поднялся, бросил прощальный взгляд на Бобылева; тот попытался подать руку, но она повисла плетью, и вышел в коридор.
– Че столбом стоишь? Грабли за спину! И не вздумай дурить, стреляю без предупреждения! – пригрозил часовой, взял карабин наизготовку и приказал: – Вперед!
Игорь шагнул на выход, по щербатым ступенькам поднялся на крыльцо. Яркий солнечный свет слепил глаза. Он остановился и жадно, полной грудью вдохнул свежего воздуха. Часовой ткнул стволом карабина в спину и поцедил:
– У-y, большевистская морда, перед смертью не надышишься!
– Не каркай, я еще тебя переживу, – огрызнулся Миклашевский и едва удержался на ногах.
Часовой пнул его под зад и злобно прорычал:
– Я те, сука, сначала яйца отстрелю, а потом кокну! Давай, топай!
Они прошли через плац, миновали штаб и вошли в душевые, служившие пыточной. Через затянутое густой решеткой окно тусклый свет падал на мрачные лица Блюма, Шрайбера и Сыча – первого садиста в батальоне – они напоминали маски злодеев из фильмов ужасов. Миклашевский скосил глаза на стол и поежился. На нем лежали: пилка-ножовка, щипцы, ножи, спицы. Сыч, примеряясь, перебирал их.
– Приступай, Сычев! – приказал ему Шрайбер.
Тот шагнул к Миклашевскому и нанес неожиданный удар в солнечное сплетение. У Игоря перехватило дыхание, и от пронзительной боли потемнело в глазах. Сычев не дал ему опомниться, заломил руки за спину, связал веревкой и вздернул на крюк. Блюм, поигрывая плетью, надвинулся на Миклашевского, ухватил за волосы и, срываясь на визг, потребовал:
– Говори, мерзавец, когда и где тебя завербовали бандиты? Кто, кроме тебя, в батальоне работает на них? Говори!
– Я ни в чем не виноват, господин оберштурмфюрер, – просипел Игорь.
Блюм взмахнул плеткой, левую щеку Миклашевского обожгло огнем, и мотнул головой Сычеву. Тот налег на рукоять лебедки. От нестерпимой боли Игорь потерял сознание. Привел его в чувство ушат воды. Холодные струйки жгучей болью отзывались на рассеченной щеке и буро-грязной лужей растекались по полу. Блюм рукоятью плетки поднял голову Миклашевского и продолжил допрос:
– Через кого ты связан с бандитами?
– Я… я не знаю никаких бандитов, – с трудом ворочал непослушным языком Игорь.
Удар плетью обжег ему шею. Блюм повторил вопрос:
– Через кого ты связан с бандитами?
– Г-господин оберштурмфюрер, я ни в чем не виноват. Я…
– Грязная свинья! Скотина! Меня не проведешь! Я знаю, ты агент НКВД! – взорвался Блюм и принялся хлестать его.
– Это чудовищная ошибка… Я привел к вам двух человек… Спросите у них, они вам все скажут… Это ошибка, господин оберштурмфюрер! Я знаю, кто… – Миклашевский зашелся в судорожном кашле.
Рука Блюма с плеткой застыла, в глазах вспыхнул победный огонек, и он потребовал:
– Говори!
– Это все поклеп Сацукевича, господин оберштурмфюрер! Он, сука, сводит со мной старые счеты, – использовал свой последний шанс Миклашевский.
– Сацукевич? – повторил Блюм, бросил взгляд на Шрайбера, в глазах того промелькнула тень, и, грозно взмахнув плеткой, прорычал: – Какие еще счеты?
– Я Сацукевичу дал в морду, – продолжал цепляться за спасительную соломинку Миклашевский.
– Зачем?
– Он, сволочь, назвал моего дядьку – Блюменталь-Тамарина – холуем кровавого палача Сталина. Сука, его за это убить мало! Вы же знаете, господин оберштурмфюрер, дядька служит Великой Германии. Он дружит с гауляйтером Кохом. Он…
Блюм поморщился, швырнул плетку на стол и через плечо бросил Сычеву:
– Сними его с крюка и развяжи!
Тот отпустил стопор с ручки лебедки. Цепь загрохотала в крепежном кольце, и Миклашевский кулем свалился на пол. Сычев склонился над ним, перевернул на живот и ножом разрезал веревки на руках.
– Часовой! – позвал Блюм.
– Я! – откликнулся тот.
– Отвести этого в камеру!
– Будет выполнено, оберштурмфюрер! – принял к исполнению часовой и приказал Миклашевскому: – Встать! Вперед!
Игорь с трудом поднялся с пола, перед глазами все плыло, и побрел на выход. Он плохо помнил, как дотащился до камеры, в ней никого не было, без сил рухнул на пол. Поднял его на ноги не часовой, а разносчик пищи из батальонной столовой. Похлебка и горсть сухарей стали первым обнадеживающим признаком, что его дело не безнадежно. На следующее утро он вышел на свободу и возвратился в батальон. Крайним в этой трагической истории стал Бобылев. Его расстреляли перед строем.
Подождав несколько дней и убедившись в отсутствии слежки, Миклашевский отправился в город на явочную квартиру. На встрече с Осадчим он сообщил о причинах срыва явки и доложил, что перевод к Блюменталь-Тамарину откладывается. Дядя не спешил позаботиться о племяннике, отделывался письмами и обещаниями «подключить свои связи наверху, чтобы добиться его перевода в Кенигсберг».
Через двое суток после встречи Ударова с Осадчим из РДР «Соколы» в адрес Центра ушла радиограмма. В ней Лаубэ условной фразой сообщал: «Дорогая Лелечка, чувствую себя хорошо. Игорь».
Для Фишера-Абеля она означала: «Легализовался хорошо, подходов к Блюменталь-Тамарину не имею».
Он представил радиограмму Судоплатову. Тот дал указание ему и Маклярскому заняться подготовкой группы разведчиков «…для установления связи с Ударовым и руководства его деятельностью».
Неделю Фишер-Абель занимался подбором кандидатов в группу связи. По результатам работы в рапорте на имя Судоплатова он доложил: «…B состав группы, направляемой в помощь Ударову, включены способный и квалифицированный агент Сергей и радистка Лань».
После изучения материалов проверки на Сергея и Лань Судоплатов провел с ними личные беседы и утвердил подключение к операции «Ринг». Но здесь в их планы вмешались погода и обстоятельства. Во время очередного сеанса связи с Центром Ударов сообщил о планируемой переброске 437-го батальона РОА к новому месту – в Италию. В связи с чем Судоплатов принял решение: «…Заброску Сергея и Лани отложить. Ждать, когда Ударов легализуется на новом месте».
12 сентября 1943 года поздним вечером началась погрузка личного состава и боевой техники 437-го батальона РОА в эшелон. Глубокой ночью он покинул Смоленск.
Под мерный перестук колес Миклашевский быстро уснул и проснулся, лишь когда наступил день. Веселые солнечные зайчики беззаботно скакали по раскрасневшимся после сна лицам бойцов и рассыпались искорками на никелированных ручках штабного вагона. Запоздалое бабье лето догуливало свои последние денечки. В выцветшем за знойное лето небе по-прежнему ярко светило солнце. В его лучах пустынные поля серебрились ажурной вязью паутины. В воздухе стоял оживленный разноголосый гомон – птицы сбивались в стаи и готовились к дальнему перелету. Леса и перелески полыхали багрянцем увядающей листвы. Вода в озерах и реках снова обрела кристальную прозрачность и мирно перешептывалась с берегами. Природа наперекор безумству человека продолжала жить мирной жизнью.
Вечером эшелон въехал на территорию Восточной Пруссии. По сторонам мелькали расчерченные, будто по линейке, на идеальные квадраты и прямоугольники ухоженные поля, ровные, как армейский плац, без единой выбоины дороги, подстриженные, словно под гребенку, лужайки у сверкающих свежей краской фольварков и кирх. Здесь, в самом сердце военной машины фашистской Германии, эти идиллические картинки представляли разительный контраст с теми чудовищными разрушениями, которые еще вчера наблюдал на многострадальной русской земле Миклашевский. В памяти возникли исковерканные взрывами машины и вагоны, раздавленные гусеницами танков человеческие тела – женщин, стариков и детей, превращенные в руины города и поселки. Он уже не мог спокойно взирать на бюргерское благополучие, слышать звучащую на станциях гортанную немецкую речь и готов был голыми руками задушить фашистского прихвостня – Блюменталь-Тамарина.