любить улиток и встречалась с любым мужчиной, который звал меня на свидание.
Но другую писательницу, которую он упомянул в тот день в оранжерее, пришлось поискать в Википедии – я тогда о ней не слышала, – я прочла ее книгу, действие происходит в Париже. Чаще всего я была ее главной героиней, женщиной, которая лежит в затемненной студии и думает о своем разводе на ста девяносто двух страницах. В «Википедии» сказано, что «критики сочли ее хорошо написанной, но в конечном итоге – слишком депрессивной».
И – и так – я выучила медицинский французский методом погружения. Я очень misérable. Un antidépresseur, пожалуйста. Рецепт у меня закончился, а сейчас выходные. Le docteur: «Как часто вы чувствуете себя triste, печальной без причины, sans a bonne raison? Toujours, parfois, редко, никогда?». Parfois, иногда. А потом – и toujours. Всегда.
* * *
Домой я ездила всего однажды, примерно за месяц до окончательного возвращения в Лондон. Стоял январь, когда я приехала обратно в Париж, было темно и сыро, магазин опустел, как случалось всегда между Рождеством и Днем святого Валентина. Американец уехал домой на каникулы, и я работала одна, часами сидела в кататоническом состоянии за прилавком с недочитанной книгой на коленях.
Американец вернулся, неожиданно обрученный с мужчиной, и уволил меня, потому что я не смогла заплатить за все книги, которые сделала непригодными для продажи, сломав им корешки и намочив страницы. Я не хотела больше находиться в Париже. А в Лондон я ездила на похороны Перегрина.
Он упал с центральной лестницы в музее Коллекции Уоллеса и умер, ударившись головой о мраморный столб внизу. Одна из его дочерей произнесла надгробную речь и очень серьезно сказала, что именно так он и хотел бы уйти. Я плакала, понимая, как сильно я его любила, что он был моим самым верным другом и что его дочь права. Если бы это случилось не с ним, Перегрин бы остро позавидовал любому, кто умер драматично, публично, в окружении позолоченной ме-бели.
В последний день моего пребывания в Париже я ела устриц во впавшем в немилость Мишлена ресторане, куда он водил меня в день моего тридцатилетия. Потом, гуляя от Тюильри до Музея Пикассо, я вспомнила, как мы попрощались на вокзале Гар-дю-Нор. Был вечер, небо стало фиолетовым. На Перегрине было длинное пальто и шелковый шарф, и после поцелуя в обе щеки он надел шляпу и повернулся к станции. Впечатление от того, как он идет к почерневшему фасаду, а толпа обычных людей расходится перед ним, было настолько величественным, что я позвала его по имени и он оглянулся. Сразу же пожалев об этом, я сказала: «Вы очень красивый». Перегрин коснулся полей своей шляпы, и последним, что он сказал мне, было: «Делаю все возможное».
В музее я долгое время сидела перед его любимой картиной: по его словам, она не типична и поэтому массы ее не понимали. Перед уходом я написала кое-что на обратной стороне своего билета, и, когда охранник смотрел в другую сторону, засунула билет за раму. Надеюсь, он все еще там. На нем были слова: «Абсолютно Бессмысленно Воображать Героя Достойнее Его, Жалевшего Загрустивших И Квелых Леди, и т. д. и т. п.».
Дочери продали pied-à-terre.
Ингрид встретила меня в аэропорту, сказала: «Здравствуй, грусть» – и долго обнимала меня. «Черт возьми, я целую вечность берегла эту фразу». Она отпустила меня. «Хэмиш в машине». По дороге домой она сказала, что они выбрали, сука, наконец-то дату и у меня есть два месяца, чтобы набрать вес, желательно килограммов шесть, но сойдет и три. «А еще тебе необязательно покупать мне соусник».
Согласно последующему посещению сайта для расчета дня зачатия, Ингрид впервые забеременела в апреле, между своей свадьбой и свадебным фуршетом в Белгравии. Сразу же после этого Уинсом отремонтировала все ванные комнаты в доме, хотя застукала Ингрид и Хэмиша только в одной из них.
Перед этим, в момент ожидания у входа в церковь, сестра повернулась ко мне и сказала:
– Пройдусь как принцесса Диана.
– Серьезно?
– Я уже далеко зашла, Марта.
* * *
Ингрид сказала мне, что он придет, и хотя вся церковь обернулась, когда мы вошли, хотя мы с сестрой двигались по проходу под наблюдением двухсот человек, хотя я обнаружила его только в самом конце нашего пути, я думала о себе с точки зрения Патрика: смотрит ли он на меня в этот момент, и если да, то как он меня воспринимает. Моя осанка и выражение лица, направление моего взгляда – все это было для Патрика.
Потому что со временем я все меньше и меньше думала о Джонатане, осознав спустя два года в Париже, что вспоминаю о нем, только тогда, когда меня побуждали к этому какие-то внешние стимулы. А теперь меня не трогало, даже когда мимо проходил мужчина в облаке одеколона «Аква ди Парма».
Но вот о Патрике я меньше думать не стала. Я была права в том, что сначала эти мысли были связаны с Джонатаном и появлялись исключительно для того, чтобы воспроизвести, сравнить и сопоставить их способы меня отвергнуть. Потом он стал встречаться с Джессамин и вторгся в мой роман, и все изменилось. Само по себе, не связанное с преступлением Джонатана, преступление Патрика больше не казалось преступлением, и когда я воспроизвела его, я осознала его доброту. И я была так одинока, что мне было приятно вспоминать Патрика хорошим, воображать его неизменность, воображать, что он рядом, когда я шла по безлюдной улице или часами сидела в магазине без посетителей. Уверенность и компания, избавление от скуки всякий раз, когда я хотела оказаться дома; я думала о нем все больше и больше и уже не могла верить в то, что эти мысли все еще связаны с Джонатаном, и по прошествии тех двух лет поняла, что они полностью его вытеснили.
Он стоял в центре ряда для членов семьи, около Джессамин, и мне удалось его увидеть, когда какая-то пара разделилась, чтобы поговорить с людьми по обе стороны от них. На нем был темный костюм. Это единственное, что заметно отличалось от образов Патрика, которые я держала в памяти: там он всегда был в джинсах и рубашке, плохо выглаженной и частично расстегнутой. Его лицо осталось таким же, волосы все еще были черными и все еще нуждались в стрижке. В этом он не изменился. Но у него был другой вид, заметный даже на расстоянии.
Когда начался первый гимн, он