старой генеральской форме, тщательно отремонтированной, в теплых, на меху, сапогах, в которых ходили, наверное, еще офицеры героической Шипки,[60] с небольшим кожаным баулом в руке.
Отец ввалился в номер, который снимал Колчак, обваренный холодом, заиндевелый, смеющийся и веселый, будто дед Мороз, кинулся к сыну, притиснул его голову к себе, поцеловал в макушку.
– Если гора не идет к Магомету, то Магомет идет к горе, – сказал он, еще раз звонко чмокнул лейтенанта в макушку и неожиданно озабоченно произнес: – Сын, а у тебя в голове появились седые волосы.
Колчак поднял голову, глянул в бровастое умное лицо Василия Ивановича, подумал, что хорошо, отец не знает о его ревматизме, о вываливающихся зубах и перепадах в дыхании, ответил спокойно:
– Чего же ты хочешь? Годы, папа, годы… К сожалению, они не уменьшаются, они – прибавляются. Процесс этот неостановим. Увы!
– Мне сообщили в канцелярии Морского министерства, что ты отправляешься в Порт-Артур?..
– Совершенно верно.
Василий Иванович не выдержал, вздохнул тихо, в себя, потом, после минутной паузы, одобряюще кивнул. Но аккуратная седенькая бородка «буланже», которую он три раза в неделю обязательно подправлял ножницами, горько задрожала, выдала его состояние. Он понимал, что расклеиваться нельзя и вообще нельзя показывать сыну, что обеспокоен, покашлял в кулак.
– Честь рода нашего, Колчаков, уверен, ты никогда, Саша, не замараешь… Извини меня за ненужную патетику. Какое будет назначением Порт-Артуре?
– Пока не знаю. Хотелось бы по интересу – на миноносец.
– Только что назначен новый командующий флотом на Тихом океане – Степан Осипович Макаров.[61]
Темное сухое лицо Колчака ожило в обрадованной улыбке:
– Великолепно! За это надо выпить шампанского! Степан Осипович – один из самых светлых адмиралов в русском флоте. Люблю таких людей!
– Таких людей не любить грешно, Саша. На них земля наша держится.
В номере Василия Ивановича оказалось старенькое разбитое пианино, полгода назад вынесенное за ненадобностью из богатых апартаментов, а поскольку выбрасывать инструмент хозяину гостиницы было жалко, он и определил его вместо мебели в номер двумя разрядами ниже. Вечером, когда сели ужинать втроем – Сонечка Омирова, Василий Иванович и Саша Колчак – и выпили по стопке водки, настоянной на скорлупе кедровых орехов, коричневой, вязкой, как деготь, крепкой и вкусной, Василий Иванович подсел к пианино. Открыл крышку.
– На нем играть все равно, что на банке с квашеной капустой или корзине с грибами. Пианино разбито вконец. – Александр налил немного водки Сонечке, поскольку та от шампанского отказалась, да и благородное «Клико» было очень дорогим – на шампанском в Иркутске золотишные воротилы просаживали целые состояния, – налил себе и отцу.
– Не скажи, – возразил Василий Иванович. – Я эту корзину с грибами, как ты изволил выразиться, уже осмотрел, кое-что подтянул, кое-что подклеил, кое-что отпустил, поэтому инструмент хоть и имеет расхлябанный вид, хоть и западают на нем педали, а выдать на-гора еще кое-что может.
– Выдать на-гора, – не выдержав, хмыкнул сын.
– Исключительно так, – подтвердил отец веселым тоном, – я ведь себя все еще на сталелитейном производстве да на руднике ощущаю. И пользуюсь рабочим языком, который там в ходу…
Он прошелся мягкими короткими пальцами по клавишам – звук у разбитого пианино действительно оказался приличным, хотя и чуть «просквоженным», словно в нем поселился ветер, поработал немного в низком регистре, – покосился на сына – взгляд у него был печальным, задумчивым, младший Колчак понимал, о чем думает сейчас отец, – из «низкого угла» перешел на «среднее поле», вновь пробежался до всей клавиатуре слева направо и обратно и запел чуть надтреснутым, невыправленным, но очень приятным голосом:
Гори, моя звезда,Гори, звезда приветная,Ты у меня одна заветная;Других не будет никогда.Сойдет ли ночь на землю ясная,Звезд много блещет в небесах,Но ты одна, моя прекрасная,Горишь в отрадных мне лучах.[62]
Василий Иванович сделал несколько звучных аккордов, послушал их словно бы со стороны и, печально улыбнувшись чему-то своему, далекому, ведомому только ему одному, вздохнул едва приметно и продолжил:
Звезда надежды благодатная,Звезда любви, волшебных дней.Ты будешь вечно незакатнаяВ душе тоскующей моей.Твоих лучей небесной силоюВся жизнь моя озарена.Умру ли я, ты над могилоюГори, гори, моя звезда.
Умолкнув, Василий Иванович несколько раз тронул пальцами клавиши пианино и опустил руки. Пожаловался:
– Ноют. Кости ноют. Это к непогоде. К сильной непогоде.
Сонечка Омирова запоздало зааплодировала:
– Браво, Василий Иванович! Браво!
Василий Иванович привстал с небольшого круглого табурета, неуклюже поклонился.
– Извините меня, Сонечка, если что не так. – Василий Иванович снова покашлял в кулак. – Возраст. Нет той гибкости, что имелась раньше. Ни в мыслях, ни в речи, ни в голосе, нигде нет…
– Что вы, что вы, Василий Иванович, – девушка приподнялась, поклонилась ответно. – Спасибо вам. Все очень хорошо получилось.
– А мне кажется, слова у романса лучше, чем музыка, – неожиданно проговорил Колчак.
– Что ты, Саша! Разве можно критиковать классику? – укоризненно проговорила Сонечка.
– Можно. Можно и нужно.
– Не зарывайся, сын, – предупредил Василий Иванович.
– Повторяю, папа, можно и нужно. – В голосе лейтенанта появились упрямые нотки, в следующий миг тон его сделался виноватым: – Извини меня, пожалуйста.
– А чем тебе не нравится музыка?
– Серенькая какая-то, унылая, после нее хочется пойти в ванную и почистить зубы.
Василий Иванович то ли восхищенно, то ли горестно покачал головой, ухватил аккуратную свою бородку в кулак:
– М-да. И что бы ты хотел видеть вместе этой музыки?
– Тоже музыку. Но только другую. – Александр поднялся, подошел к пианино, через плечо отца тронул зубастые холодные клавиши. Пианино покорно отозвалось тихими короткими звуками.
– Садись, сын. – Василий Иванович поднялся с табурета. – Покажи нам «тоже музыку».
Лейтенант сел на табурет, помял пальцы – они стрельнули болью, ломотой, холодом, проникшим в них, подумал о том, что Север теперь будет сидеть в нем всегда, всегда будет стрелять болью, холодом. Внутри у него что-то тоскливо сжалось, замерло. Боль перехватила ему дыхание и тоже замерла, но на лице это никак не отразилось – Колчак хорошо владел собою. Он снова помял пальцы, взял несколько аккордов. Разминаясь, пробежал по всем клавишам, опять помял пальцы – они были словно чужие…
– Ну! – нетерпеливо проговорил Василий Иванович.
– Погоди чуть. Дай размяться. Я ведь столько лет не садился за инструмент. Забыл все. – Он снова пробежал пальцами по клавишам, дернул расстроенно головой, будто его контузило и последствия контузии допекают до сих пор, вздохнул, опустил руки, виновато глянул на отца, на Сонечку и вновь ударил пальцами по клавишам.
В том саду, где мы с вами встретились,Ваш любимый куст хризантем расцвел,И в моей груди расцвело тогдаЧувство яркое нежной любви…[63]
Голос у Колчака был похож на голос Василия Ивановича – в меру сиплый, собственно, как у многих людей, близких к музыке, но поющих время от времени и всякий раз испытывающих неловкость перед инструментом, перед людьми, находящимися рядом, перед самим собою.
Отцвели уж давноХризантемы в саду,Но любовь все