Наш путь лежал в форт де Роменвиль, где теперь располагался концлагерь. Как я уже знала, Роменвиль не был собственно лагерем, но чем-то вроде пересыльного пункта. Властвовал над этим филиалом ада некто капитан Рикенбах. Я имела честь получить у него аудиенцию в первый же день прибытия в лагерь. Он выглядел как немецкий солдафон в исполнении провинциального актера – дюжий, рыжий, с рыжими усами, рачьими глазами навыкате. От него исходил сильный запах вчерашнего перегара и сегодняшний винный дух. Смыслом и целью жизни капитана Рикенбаха было – никогда не протрезвляться. Смею надеяться, что он глушил вином угрызения совести…
– Сегодня господин Пиф-паф в хорошем настроении, – сказал кто-то за моей спиной, когда меня вели по коридору в кабинет капитана.
Тогда я удивилась – вот это угрюмое похмелье считается хорошим настроением? Но потом поняла: да, так оно и есть. В плохом настроении капитан Рикенбах размахивал револьвером, как перчаткой.
Капитан только осмотрел меня с головы до ног, потом снова уставился в бумаги. Я могла бы поручиться, что он не умеет читать.
– Доктор? Вы – доктор Катрин Боннер?
– Так и есть, капитан.
Капитан икнул и махнул рукой.
– В больничный корпус, – буркнул он. – Размещайтесь при больничном корпусе. Вам покажут, где вы можете остановиться.
Роменвиль выглядел неприглядно – ветхие строения, грязные проходы между ними, всюду нечистоты, дурной запах. Здание, куда меня привели, когда-то было складом, комната – конторой. Там еще стояла специфическая канцелярская мебель и пахло не больницей, а пылью и чернилами. В складе стояли походные койки без белья – полагаю, тут должен был располагаться лазарет.
– Размещайтесь здесь, – кинул мне мой конвоир. – Через некоторое время руководство лагеря побеседует с вами и установит круг ваших обязанностей.
– Но, – начала я, – что мне делать сейчас?
– Я не уполномочен давать вам указания, – отрезал конвоир. – Постарайтесь найти себе занятие, если уж вам так повезло!
Оставшись в одиночестве, я вздохнула свободнее. Теперь можно было оглядеться. Через грязные окна едва пробивался луч света. Я решила начать с уборки.
Это было трудно – за два месяца сидения в камере я разучилась двигаться, тело словно затекло, мышцы стали как кисель, суставы скрипели. К тому же у меня не было ничего, щетки, тряпки, ведро, воду, моющие средства – все это надо было где-то раздобыть…
И все же я сделала это. Я нашла человека, который ведал хозяйственной частью, и ценой грубой лести и унижения выпросила все необходимое. Я мыла, скребла, выплескивала воду. Мне казалось, что я снова в монастыре, снова оттираю каменные плиты в коридоре – это полагалось делать в наказание, но мне-то нравилось убираться. Когда ты делаешь что-то чистым, ты сразу видишь результаты своего труда. А это приятно…
– Похвально.
Сухой, как щелчок курка, голос. Я подняла глаза. Не самая лучшая поза для того, чтобы соблюсти достоинство при знакомстве – стоя на коленях. Но кажется, она понравилась человеку, остановившемуся на пороге комнаты. У него было истощенное лицо и глубоко запавшие глаза фанатика.
– Доктор Боннер, не так ли? Можете обращаться ко мне – господин штурмбаннфюрер. Думаю, вы уже поняли, что вам предоставлен единственный в своем роде шанс искупить свою вину, послужив великой Германии. Вы получили должность доктора при лагере Роменвиль. У вас есть вопросы?
У меня был вопрос, и очень важный – для чего доктор людям, обреченным на смерть? Но я сказала:
– Господин штурмбаннфюрер, вероятно, знает, что по специальности я – психиатр.
Он утвердительно наклонил голову:
– Хотите сказать, вы не годитесь для этой должности?
– Нет… Вовсе нет, – позорно забормотала я.
– Смею вас заверить, у вас тут не слишком много будет работы по специальности. Да и в Германии психиатр – исчезающая специальность. Полагаю, вашей общеврачебной подготовки будет довольно для того, чтобы определить начинающуюся эпидемию?
– Безусловно, – согласилась я.
– Завтра вы получите все необходимое.
Штурмбаннфюрер лгал. Ни завтра, ни послезавтра я не получила всего необходимого. У меня почти не было лекарств, недоставало перевязочного материала, анестезирующих средств, квалифицированного подручного, надлежащих санитарных условий. Не хватало даже постельного белья!
Но и работы было не так много. Я рассчитывала на большое количество пациентов с побоями, но нет – те, кого избивали, не получали врачебной помощи. Они не заслужили ее. Они медленно умирали в подземных казематах. Правда, пациенты с огнестрельными ранениями у меня были. Не те, кого уводили расстреливать на холм Мон-Валерьен – те не возвращались назад. А вот жертвы бурного темперамента капитана Рикенбаха попадали ко мне нередко, и среди них были даже немецкие солдаты. Без меры употребив французского красного вина за обедом и запив для верности рюмочкой-другой излюбленного кальвадоса, Рикенбах впадал в боевой экстаз берсерка и принимался рыскать по лагерю с неизменным револьвером в руках. В лагере его звали капитан Пиф-паф. Часовые побаивались его инспекторских рейдов, потому что кроме отборной ругани они сопровождались непрерывной стрельбой. Счастье еще, что пьяному Рикенбаху меткость была не свойственна. Зато он применял утонченную психологическую пытку – хватал подвернувшегося под руку заключенного, оглашал приговор и приказывал вывести его с завязанными за спиной руками к стене форта. Прибывший взвод брал приговоренного на прицел и ждал команды «огонь», но Рикенбах только похохатывал, проходя вдоль строя. Через несколько минут мучительного ужаса заключенному объявляли о милости капитана и уводили в лагерь. Эти «помилованные», на мой взгляд, должны были сойти с ума, но, видимо, я недооценивала пластичность человеческой психики. Никто из них не попал ко мне, так что штурмбаннфюрер оказался прав – работы по специальности у меня не было.
И хронические болезни в лагере обострялись редко – видимо, организм мобилизовал все силы, чтобы выжить. Но понос свирепствовал. Плохая вода, дурно приготовленная пища, невыносимая грязь в уборных, начинающаяся жара, мухи, – все это способствовало болезни. Лагерное начальство пуще всего боялось эпидемии дизентерии и тифа, боялось так, что вполне способно было расстреливать больных. А лекарств все так же не хватало, приходилось выкручиваться. Я толкла в ступке древесные угли. На территории лагеря росли дубы – я обдирала и заваривала дубовую кору. Делила на две, на три части один порошок танальбина, разводила кристаллики марганцевой кислоты. Но и когда узники благодарили меня, уходя из лазарета, я не чувствовала удовлетворения. Я лечила людей, приговоренных к смерти. Может ли быть что-то более бессмысленное?
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});