Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы, к сожалению, не ведали, что граница Эстонии и Латвии делит город пополам, и, естественно, не знали, где эта граница проходит. Думали, что Валга — целиком латышский город. Голодные были страшно. У Ильки в карманах нашлись какие-то копейки, у меня с собою была только колода рисованных карт, но нужна ли она здесь кому — я не знал. Первый раз за все годы моих побегов я не подготовился, не накопил съедобы, не добыл фляги для воды, не имел спичек или кресала. Эстонцы-латыши восприняли нас с Илькой очень подозрительно и при первых попытках у булочной поменять картишки хотя бы на хлеб нас с курчавым сдали, то есть один из куратов привёл легавых, и мы оказались в милицейской дежурке, но самое обидное — на эстонской стороне.
Через день под конвоем нас вернули в тартуский детприёмник, там побили, как положено. Неделю держали в карцере, а затем меня подняли в кабинет к начальнице — Старой Тыдруку, которая под своими вождистскими портретами заявила, что по мне — куради пойку — скоро будет тосковать прокурор и что трудовая исправительная колония — это моё светлое будущее.
И действительно, в сентябре я оказался в обещанной колонии, что находится недалеко от их Мать-реки — по-эстонски Эмаиыги — и близко от Чудского озера, в старой остзейской усадьбе, где мне пришлось коптеть около года.
Колонтай
Владелец усадьбы во времена оные — немецкий барон — построил её в виде крепости. Окружали нас мощные стены, выложенные из местного камня, на их углах находились круглые башни, в которых торчали «попки» с ружьями, охранявшие колонистов от внешнего мира. К двум воротам, северным и южным, пристроены были из красного кирпича дежурки с печками и трубами на крышах. Сквозь одни нас ввозили, через другие вывозили. Три каменных амбара, вернее, скотский двор, ригу и амбар с узкими окнами-бойницами перестроили под жильё «сидельцев». В каждом амбаре прямо по центру возвышались три огромные печки-голландки, только не круглые, а квадратные, обитые крашеным металлом. Печки делили помещение на три части. От печей к двери с обеих сторон центрального прохода шли двухэтажные деревянные нары. Ближайшие к печкам нары занимали блатные во главе с паханом отряда. Поначалу я был поселён у дверей — в самом холодном месте амбара, но со временем мне удалось откачать права главного топилы — в моих руках, благодаря учителю Хантыю, горели сырые дрова, — поэтому меня повысили и переселили на третий ряд нар первого этажа у центрального прохода, чтоб был на стрёме.
Работа топильная, прямо скажем, не из лёгких — необходимо загодя натаскать со двора поленья на три огромные печи. Зимою сбить с них снег и наледь. Очистить печи от золы, вынести её и высыпать в зольный ящик. На кухне под присмотром настрогать лучину для растопки. Топоры, ножи в палатах, естественно, не водились. Вставал я к запарке котлов — затемно — ранее всех, чтобы к одиннадцати-двенадцати дня нагреть печи. В дни лютых морозов приходилось их подтапливать ещё и по вечерам.
Колонистские подельники были гораздо суровее и жесточе, чем в разных приёмниках. Субординация у них соблюдалась абсолютно. Вся блатная цепочка хорошо прорисована по принципу «Крестов»:
— пахан;
— воры в законе;
— ссучившиеся воры;
— шестёрки;
— фраера;
— петухи-парашники.
Всё как в настоящем государстве, только под крышей бывшего скотского двора.
От унижений и побоев меня опять спасало ремесло. Колоду цветух, нарисованную на Вологодчине, мне удалось пронести в колонтай — сказался большой ныкальный опыт. Эта колода в первый же день попала в руки пахана нашего скотского амбара, и он к ней прикипел. На другой день за завтраком похвастался перед блатными других амбаров и велел мне изготовить ещё две колоды. Так я превратился в придворного художника паханствующих блатных. От рисования карт недалеко и до татуировок. Вскоре на руке моего начальника появилась выколка — крест на могилке с надписью «Не забуду мать родную». Выполнена была по всем японским правилам восемью иголками. Качество работы несравнимо ни с одной наколкой всего колонтая. Ко мне выстроилась очередь. Дрова к печкам я уже не таскал, мои руки берегли.
Умение делать профили вождей в этой трудовой исправиловке также пошло в ход. Пахан хвастался мною перед своими подельниками, собирал толпу непосвящённых и приказывал:
— А ну, Тень, сделай Лыску!
Или:
— Согни Усатого.
Я на виду у всех фигачил заказ — к тому времени я так наловчился, что гнул проволочных вождей с закрытыми глазами.
На государство я тоже работал по красильным делам. Лачил и красил мебель, которую изготавливали обитатели колонтая. Мебель предназначалась для внутреннего пользования в системе НКВД.
В декабре 1951 года я простыл и стал подозрительно кашлять, а так как про меня в досье стояла запись «слаб лёгкими», был спрятан в изолятор колонтая. На четвёртый или пятый день медбрат, курат-хуторянин между прочим, разбудил меня, сказав, что за мною пришли, помог одеться и вывел из палаты, сдав охраннику. Тот проверил по бумаге мои «кликухи» и велел идти перед ним в контору начальственного управления колонтая, находившуюся в барском доме. Пройдя вестибюль по диагонали, мы остановились в коридоре у первой двери. Вохрик, приняв стойку, уважительно постучал в роскошную филенчатую дверь. Ему велели войти, вернее ввести меня. Открыв дверь, мы с ним вместе оказались в бывшем баронском кабинете, стены которого были одеты в тёмные деревянные панели, отделанные резными филёнками. Потолок того же тёмного дерева, кессонированный резными балками. Я, забыв про всё, застопорился, разглядывая это богатство. Вдруг на меня заскрипел начальственный голос:
— Что зыришь, пацан? Нравится?
Я опустил гляделы с потолка и увидел перед собой незнакомого военного дядьку в голубом оперении на погонах и фуражке, лежащей на зелёном сукне столешницы. На погонах красовалась одна звезда. «Майор, — подумал я. — И зачем я ему нужен? Я для него ведь никто». Вертухай за моей спиной отдал честь и исчез за дверью, оставив меня одного подле громадного тёмного письменного стола баронского происхождения и высокого голубопогонника за ним.
Майор сел за стол, положив перед собою какую-то папку, и, подняв на меня свои бесцветные, стеклянные глаза, спросил:
— Фамилия?
— Кочергин.
— Имя?
— Эдуард.
— Отчество?
— Степанович.
— Кого из родных своих помнишь?
— Матку.
— То есть мать?
— Да.
— Как зовут её, помнишь?
— Матка Броня.
— Бронислава, да?
— Да.
— Кого ещё помнишь?
— Брата Фелю.
— То есть Феликса, да?
— Да.
— А ещё?
Я молчал. Кого я ещё мог помнить? Крёстного Янека и своих русских тёток Дуню и Настю из моего глубокого детства или бородатого старообрядческого деда-попа, больно ущипнувшего меня за задницу. А ещё моего названого братана Митьку, съеденного чахоткой. Воспоминания о них быстро прокрутились в моей голове, но говорить о них я не стал. По опыту знал — чем меньше фараонам говоришь, тем лучше.
— Ну, чего молчишь? Не помнишь?
— Не помню.
— А помнишь такую фамилию — Одынец?
Одынец. Какое странное слово… Одынец, огурец, капец… С ненавистной для меня буквой «ы». Долго я её осваивал, когда стал познавать русский… Нет. Я не помнил этой фамилии.
— Отчество своей матери помнишь?
Я попытался вспомнить моё польское детство, но память моя не зафиксировала никакого отчества матки Брони.
— А про деда по матери — помнишь? Как его звали?
В каком-то тумане своей памяти я вспомнил весенний солнечный день, вокзал, поезд, себя в колупанском возрасте в руках матери, передающей меня с подножки вагона какой-то старой тётеньке в светлых одеждах, называющей меня Эдвасем, внучком. Но вокруг нас никаких дедов не стояло. Странно, как я запомнил эту далёкую картинку из своего начального бытия на этом свете.
Но как звали мою польскую бабку, тоже не помню. Многим позже узнал я от своей матки, что деда звали Феликсом, а по отчеству он был Донатович, и брат мой, умерший в дурдоме от воспаления лёгких, был назван в честь него. Феликса Донатовича в начале тридцатых арестовали в связи с «делом промпартии», как инженера-вредителя, и расстреляли. Так что на вокзале города Киева, куда привезла меня трёхлетнего матка Броня показать своей матери, моей бабке Ядвиге, его и быть не могло.
— Польский язык помнишь? — спросил меня майорский человек. — Говорить сможешь?
Какой неожиданный вопрос.
— Разумею, наверное, а говорить не говорил с довойны, — ответил я ему неуверенно.
А может, уже и понимать перестал — сколько времени прошло. Да и что он так меня вытряхивает? Что я такого совершил? Зачем ему моя матка, бабка, дед? Переводить куда захотел? Анкету полирует?
- Трезвенник - Леонид Зорин - Современная проза
- Дефицит - Татьяна Булатова - Современная проза
- Выкрест - Леонид Зорин - Современная проза