Шрифт:
Интервал:
Закладка:
"Друг мой, традиции сего здания, и Буддистские и Христианские, очень успокаивают."
"Может. Но боюсь, я все еще жажду какой-нибудь более определенной причины для того, чтобы завидовать столетним жителям."
"Такая причина существует, и она, действительно, весьма определенна. Эта та причина, по которой вся эта колония случайно найденных незнакомцев переживает пределы своего возраста. Мы не следуем пустому опыту, одной лишь прихоти. У нас есть мечта и видение. Это то видение, что впервые посетило старого Перраулта, когда лежал он при смерти в году 1789. Как я Вам уже рассказывал, он оглядывался тогда на свою долгую жизнь, и ему казалось, что все самые прекрасные вещи были проходящими и тленными, и что в один день война, вожделение и жестокость могут прийти и уничтожить их полностью, до того, что в мире их больше не будет. Он вспоминал зрелища увиденные воочию, другие же рисовал с помощью разума; видел он как не в мудрости становились нации, а в вульгарных страстях и желании разрушения; видел он их машинную мощь растущую до такой степени, что один вооруженный человек заменял целую армию Гранд Монарха[2]. И понял он, что заполнив землю и море руинами, возьмут они воздух...Можете ли Вы сказать, что видение это не было правдой?"
"Это правда, в действительности."
"Но это не все. Предвидел он время, когда человек, ликующий в искусстве убийства, накалялся над миром до такой степени, что в опасности оказывалась каждая дорогая вещь, каждая книга, картина, созвучие, каждая драгоценность оберегаемая в два тысячелетия, малая, утонченная, беспомощная -- все уничтожалось как утерянные книги Ливэ[3], рушилось как разбитый англичанами Летний Дворец в Пекине."
"Я разделяю Ваше мнение."
"Конечно. Но каковы же мнения разумных людей против железа и стали? Поверьте мне, видение старого Перраулта сбудется. И именно поэтому, сын мой, я здесь, и Вы здесь, и мы можем молиться пережить сей рок что находит вокруг с каждой стороны."
"Пережить его?"
"Такой шанс существует. Все это случится до того, как Вы состаритесь до моего возраста."
"И Вы считаете, Шангри-Ла избежит этого?"
"Может быть. Никакой пощады ожидать мы не можем, но надеемся на пренебрежение. Мы должны остаться здесь с нашими книгами, музыкой, нашими размышлениями, сохраняя хрупкие изящества умирающего века, в поиске той мудрости, что нужна будет человеку после того, как исстратит он все свои страсти. У нас есть наследство для сохранения и завещания. Давайте же извлекать из него столько удовольствия сколько это возможно до того пока не придет время."
"И тогда?"
"Тогда, сын мой, с сильными мира сего уничтожившими друг друга, Христианская этика может наконец восторжествовать, и уноследуют землю кроткие и покорные."
Тень ударения окрасила шепот, и Кануэй сдался красоте ее; снова почувствовал он прилив темноты в округе, но сейчас символической, как если бы шторм уже надвигался на внешний мир. И тогда он увидел, что Высший из Лам Шангри-Ла был на самом деле в движении, поднимаясь со своего кресла, стоя прямо, словно полу-воплощение призрака. Одна лишь вежливость заставила Кануэйя прийти на помощь; но внезапно более глубокий импульс охватил его, и он сделал то, что никогда до этого ни для единой души не совершал; он упал на колени, вряд ли контролируя свои действия.
"Я понимаю, Вас, Отче," сказал он.
Кануэй не осознавал полностью каким образом он наконец удалился; он был во сне из которого вышел долго спустя. Он помнил ледяной ночной воздух после тепла комнат на вершине, и присутствие Чанга, и тихое спокойствие, когда они вместе пересекали залитые лунным светом дворики. Никогда Шангри-Ла не предлагала более сгущенной красоты его глазам; над краем скалы образом лежала долина, и образ ее - глубокого застывшего бассейна - соответствовал покою его собственных мыслей. Потому как Кануэй переступил удивление. Долгая беседа, с ее меняющимися паузами, оставила его опустошенным; осталось лишь удовлетворение, затронувшее разум настолько же насколько эмоции, душу настолько же нсколько и все остальное; даже сомнения его теперь больше не беспокоили, будучи частью тонкой гармонии. Ни Чанг ни он не говорили. Было очень поздно, и он был рад, что все остальные легли спать.
Часть девятая.
Наутро он не мог понять было ли то, что он мог вспомнить, видением бодрствования или сна.
Скоро ему напомнили. Хор вопросов встретил его появление к завтраку. "Вы с боссом имели определенно долгую беседу вчера вечером," начал американец. "Мы думали Вас дождаться, но очень устали. Что он за человек?"
"Он сказал что-нибудь о носильщиках?" горячо спросил Мэллинсон.
"Надеюсь, Вы упомянули ему насчет размещения здесь миссионера," сказала Мисс Бринклоу.
Бомбардировка привела к тому, что у Кануэйя поднялось его обычное защитное оружие. Легко отдаваясь этому состоянию, он ответил: "Боюсь, я должен всех вас разочаровать. Я не обсуждал с ним вопросы миссионерства; он совсем не вспоминал о носильщиках; и что касается его внешности, то могу лишь сказать, что он очень старый человек говорящий на превосходном английском и большого ума."
Мэллинсон врезался в раздражении: "Для нас самое основное - можно ли ему довериться или нет. Ты считаешь, он может нас подвести?"
"Он не показался мне подлым человеком."
"Почему же тогда, ради всего святого, ты не побеспокоил его о носильщиках?"
"Мне это не пришло в голову."
Мэллинсон уставился на него с недоверием. "Я не понимаю тебя, Кануэй. В том Баскульском деле ты, черт возьми, был настолько хорош, что мне не вериться передо мной тот же самый человек. Кажется, ты совсем распался на части."
"Я извиняюсь."
"Что толку в твоих извинениях? Тебе нужно встряхнуться и выглядеть как если бы тебя интересовало происходящее."
"Ты меня неправильно понял. Я имел в виду, что извиняюсь за то, что разочаровал тебя."
Голос Кануэйя был сух, намеренно маскируя его чувства, которые в самом деле были настолько смешанны, что вряд ли могли бы быть поняты остальными. Та легкость, с которой он увиливал, немного удивляла его самого; было ясно, что он намеревался следовать предложению Высшего из Лам и оставить все в секрете. Его также смущало то, с какой естественностью он взял на себя роль принятую бы его напарниками, без сомнения и с некоторым правом, за предательскую; как сказал Мэллинсон, это вряд ли был род действий ожидаемый от героя. Внезапно Кануэй почувствовал наполовину жалостливую нежность к юноше; но поразмыслив о том, что люди, боготворящие героев, должны быть готовы к разочарованиям, он укрепил себя. Мэллинсон в Баскуле был уж слишком юным мальчиком поклоняющимся смелому красавцу--капитану; сейчас же красавец-капитан пошатывался если уже не упал с пьедестала. В разрушении идеала, даже фальшивого, всегда было что-то немного жалкое; и восхищение Мэллинсона могло служить хотя бы частичным предлогом для того, чтобы заставить его притвориться тем, кем он не был на самом деле. Хотя притворство, в любом случае, было невозможным. Может благодаря альтитуде, в самой атмосфере Шангри-Ла было качество запрещающее попытки подложных эмоций.
Он сказал: "Видишь ли, Мэллинсон, бесполезно постоянно твердить одно и то же о Баскуле. Конечно, тогда я был другим -- это была абсолютно другая ситуация."
"И более благоприятная, на мой взгляд. Ну худой конец, мы хотя бы знали, что было против нас."
"Насилие и убийство -- если быть точным. Можешь называть это более благоприятным, если хочешь."
Повышая голос юноша ответил: "Что ж, c одной стороны я на самом деле, считаю это более благоприятным. Я бы уж лучше имел дело с Баскулом, чем со всеми этими таинствами. " Неожиданно он добавил: "А та китайская девушка, к примеру -- как она сюда попала? Он тебе об этом сказал?"
"Нет. Почему он должен был говорить об этом?"
"А почему бы и не должен? И почему бы тебе не спросить, если ты хоть каплю этим интересуешься? Естественно ли отыскать юную девушку проживающую среди целого множества монахов?"
С этой стороны Кануэй никогда сей вопрос не рассматривал. "Это не простой монастырь," было лучшим ответом который он мог дать после некоторого размышления.
"О, Господи! Неужели?"
Настала тишина, так как спор определенно зашел в тупик. Для Кануэйя история Ло-Тзен, была, скорее, далека от сути; крошечная Манчжу настолько тихо сидела в его голове, что он почти не чувствовал ее присутствия. Но от одного упоминания о ней Мисс Бринклоу внезапно выглянула из под своей тибетской грамматики, которую она изучала даже над столом с завтраком (как если бы, тайно подумал Кануэй, у нее для этого не было всей жизни). Разговоры о девушках и монахах напоминали ей об историях Индийских храмов, которые мужчины миссионеры рассказывали своим женам, и которые затем жены передавали своим незамужним подругам. "Конечно," произнесла она сквозь зубы, "морали этого места весьма безобразны -- подобное можно было предвидеть." Она повернулась к Барнарду как если бы приглашая его поддержку, но американец лишь улыбнулся. "Я не думаю, что вы, ребята, оценили бы мое мнение о морали," заметил он сухо. "Но я должен сказать, что в ссорах вреда не меньше. И так как всем нам придется тут коротать еще некоторое время, давайте сдерживать себя и оставаться в удобстве."