было пусто, он устал. День рождения теперь казался ему далеким и неправдоподобным. Он чувствовал себя так, будто находится в дороге и только завтра приедет в свой родной город: что-то было позади, что-то ожидалось впереди, но сейчас, в эту минуту, у него ничего не было. Он двигался, чтобы быстрей пришло завтра.
Только когда до полуночи осталось совсем немного, он направился домой. Поднимаясь по лестнице, он заметил на площадке у своих дверей чью-то фигуру. Фигура вдруг сказала:
– Где ты бродишь? Я тебя жду, жду…
– Неужели это ты, Галка? – он так устал, что в его голосе не было ни единой ноты удивления.
– Ну, конечно, я. Я тебя жду, жду… Где ты бродишь?
– Не знаю, – сказал он и открыл дверь. – Зачем ты пришла? Что ты завтра будешь делать на экзамене?
– Ерунда, – отмахнулась она.
– Я устал, – сказал он. – Этот чертов день…
– Зачем ты так – это был твой день рождения.
– Да, кажется…
Через минуту они услышали далекий тонкий звон: день рождения закрыл за собой свою последнюю дверь, с другой стороны открылась первая дверь нового дня.
<1966>
Василий и Василиса
Василиса просыпается рано. Летом ее будят петухи, зимой она петухам не доверяет: из-за холода они могут проспать, а ей просыпать нельзя. Некоторое время она еще лежит в кровати и думает, что сегодня ей надо сделать то-то, то-то и то-то, – она как бы прикидывает день на вес, тяжелым он будет или нет. После этого Василиса вздыхает и опускает с деревянной кровати на крашеный пол ноги – кровать вслед за ней тоже вздыхает, и они обе успокаиваются.
Это полусонное, полубодрствующее состояние длится у нее недолго. Она не замечает его, для нее это всего один шаг от сна к работе, один-единственный шаг. Одевшись, Василиса срывается и начинает бегать. Она затапливает русскую печь, лезет в подполье за картошкой, бежит в амбар за мукой, ставит в печь разные чугунки, готовит пойло для теленка, дает корм корове, свинье, курам, доит корову, она делает тысячу дел – и ставит самовар.
Она любит ставить самовар. Первая работа сделана, рань прошла, и теперь Василиса испытывает жажду. День у нее разделяется не на часы, а на самовары: первый самовар, второй, третий… На старости лет чаепитие заменяет ей чуть ли не все удовольствия.
Она еще суетится, возится с чугунками, а сама все время посматривает на самовар: вот он уже посапывает, вот начинает пыхтеть, а вот забормотал, заклокотал. Василиса переносит самовар на стол, садится к нему поближе и вздыхает. Она вздыхает всегда, вздохи у нее имеют множество оттенков – от радости и удивления до боли и страданий.
Василий поднимается не рано, рано ему подниматься незачем. Даже летом, когда утрами вокруг него безумствуют петухи, он видит и слышит их всего лишь во сне. Единственное, как в бане, маленькое окошечко в его амбаре на ночь занавешено: Василий не любит лунный свет, ему кажется, что от луны веет холодом. Кровать стоит изголовьем к окошку, по другую его сторону стоит столик. У дверей на гвоздях развешаны сети, снасти, поверх них полушубки, телогрейки. Просыпаясь, Василий сдергивает с окна занавеску, жмурится от врывающегося света, а привыкнув к нему, заглядывает в окно: как там со снегом, с дождем, с солнцем? Он одевается молча, совсем молча – не пыхтит, не кряхтит, не стонет.
Когда Василий входит в избу, Василиса не оборачивается. Он садится у другого края стола и ждет. Не говоря ни слова, Василиса наливает ему стакан чаю и ставит на середину стола. Он придвигает стакан к себе и отпивает первый, обжигающий горло глоток, который уходит внутрь твердым комом.
Василиса пьет чай вприкуску с сахаром-рафинадом. Василий пьет без сахара, он его не любит. Он считает, что все надо потреблять в чистом, первозданном виде: водку – так без примесей, чай – так неподслащенный. Он выпивает свой чай и ставит стакан на середину стола. Василиса берет стакан, наливает и опять ставит на середину. Они молчат.
На кровати у стены, скрючившись, спит Петр, последний сын Василия и Василисы. Его голые колени выглядывают из-под одеяла – так всегда, и зимой, и летом.
Василиса вздыхает и наливает себе еще стакан чаю. Василий ставит свой стакан на середину стола, поднимается и уходит. Василиса не оборачивается, когда он уходит.
– Эй, отик, – говорит она Петру, – вставай, а то пролежни будут.
Петр с неудовольствием открывает глаза и прячет колени под одеяло.
– Вставай, отик, – беззлобно повторяет Василиса. – Не на Лену выехал. Пей чай да отправляйся.
Таня, жена Петра, тоже просыпается, но ей на работу не идти, она ждет маленького.
– Ты лежи, – говорит ей Василиса. – Тебе торопиться некуда. Отика поднимать надо.
Для нее все лентяи делятся на просто лентяев или лентяев начинающих, лодырей – лентяев с опытом и со стажем, и отиков – неисправимых лентяев. Василиса знает, что Петр никакой не отик и что она несправедлива к нему, но поворчать ей надо.
– Отик – он и есть отик, – бормочет она.
Она уже снова на кухне, что-то доваривает, дожаривает. День еще только начался. Василиса вздыхает – весь день еще впереди.
* * *
Вот уже больше двадцати лет Василий живет в амбаре, среднем среди трех, стоящих одной постройкой. Амбар маленький и чистый, без сусеков, с ладно сделанным, как в избе, полом и хорошо подогнанным потолком. Раньше летом в нем спали ребята, но это было давно, очень давно, – еще когда Василий жил в избе.
На зиму он ставит к себе в амбар железную печку. Пять лет назад Петр провел к нему свет, но с тех пор ласточки почему-то перестали вить гнезда над дверью амбара и куда-то переселились. В первое время Василий огорчался, он любил наблюдать за ними, но потом привык и без них.
Только по утрам, еще когда молодые спят, Василий заходит в дом, и Василиса наливает ему стакан крепкого горячего чаю. Она сидит у одного края стола, он у другого. Они молчат – будто не видят друг друга, и только по стакану, который ставится на середину стола, каждый из них знает о присутствии другого. Они молчат, и это не натянутое молчание, это даже вовсе не молчание, а обычное физическое состояние без слов, когда слов никто не ждет.
Обедает и ужинает Василий у себя в амбаре. У него есть кой-какая посудёнка, и он давно уже сам научился готовить. Правда, его стряпня совсем проста