интерес, как первый доклад, идущий вразрез со слагавшимся тогда уже мнением русской эмиграции о ненужности армии, которая трактовалась только скоплением беженцев.
Описав внешние условия существования Русской армии, князь Долгоруков говорит: «Это военный лагерь, а не лагерь беженцев. При благоприятных условиях – это кадр будущей военной мощи. Но, присмотревшись ближе и поговорив, – очевидно, что при теперешних условиях армия висит на волоске и может легко превратиться в беженцев, в банды, распылиться».
Описывая моральное состояние корпуса в это время, князь Долгоруков говорит: «Теперь почти поголовное стремление покинуть Галлиполи, попасть в Константинополь, в Германию, где бы то ни было устроиться. Таких, мне кажется, большинство. Это первая категория. К ним примыкает большая часть офицеров, в том числе и энергичные, доблестные, сражавшиеся и три, и шесть лет, есть и георгиевские кавалеры. Они наиболее потрясены катастрофой, думают, что тут военное дело кончено (как я наблюдал и после Новороссийской катастрофы), ищут личного выхода из положения. Вторая категория – солдаты, менее реагирующие на моральные переживания и материальные лишения, и более инертные офицеры, менее стремящиеся уйти от хотя и плохого, но своего быта, и от казенного, хотя и скудного, пайка. Третья, наконец, категория – несомненное меньшинство – сознательная, наиболее твердая, мужественная и закаленная часть офицеров (отчасти и солдат), которые понимают положение, необходимость еще терпеть и не сдаваться и которые готовы еще и впредь перетерпеть, лишь бы сохранить военную силу до желанного момента, когда можно будет эту силу применить».
Но взор князя Долгорукова различает и в этой обстановке общей подавленности отрадные картины: «По улицам маршируют с песнями стройными рядами юнкера. Не суждено ли им быть одной из основных частей кадра будущего русского войска?» И через несколько строк продолжает: «Русская общественность должна по возможности тесно слиться с армией в одно целое, которое должно послужить фундаментом будущей русской государственности».
На фоне такой безысходности рождались фантастические слухи. Говорили, что в Англии революция, и все страны, кроме Франции, признали большевиков; говорили, наоборот, что армия генерала Врангеля признана и что будут платить жалованье. Связи с Главнокомандующим не было. За все это время известное, хотя далеко не полное, распространение получило одно только краткое письмо начальника штаба Главнокомандующего, где говорилось, что Главнокомандующий стремится сохранить армию и категорически отвергает использование ее для каких-нибудь иных целей, кроме раз и навсегда поставленной: борьбы с большевиками. Но конкретного ничего не было; и, наоборот, ходили слухи о приеме всей армии целиком во французские колониальные войска. Эти слухи еще укрепились, когда действительно французы открыли запись в колониальные войска, причем легковерные и доверчивые с полной убежденностью доказывали, что после шести месяцев обучения в Марселе французы дают офицерские места. Соблазн был велик. Часть слабых и отчаявшихся дрогнула, и, несмотря на разъяснения начальства, началась запись. Таково было положение к первому приезду в Галлиполи Главнокомандующего.
Главнокомандующий прибыл в Галлиполи 18 декабря вместе с французским адмиралом де Боном и был встречен на пристани почетным караулом сенегальских стрелков. Весть об этом облетела весь город, и почести, оказанные генералу Врангелю, трактовались всеми как официальное признание Францией. Мучительный вопрос – армия мы или беженцы – решался так, что вновь разгорались надежды, вновь будилось непотухающее чувство национальной гордости, вновь оправдывалось существование на диком полуострове.
Главнокомандующий был встречен восторженно. Хотя подробности его борьбы были неизвестны широким массам, но все тянулись к нему, как к единственному вождю. И когда Главнокомандующий на параде заявил, что только что пришло известие, что до тех пор, пока войска не смогут быть призваны к активной борьбе, они сохраняют свою организацию и свой состав, что они остаются армией, – весть эта вызвала громадный энтузиазм. Речь эта была произнесена в присутствии французского адмирала, и адмирал де Бон не только не оспаривал ее правильности, но также публично и подтвердил. К тому времени лагерь принял уже благоустроенный вид и перед многими линейками были сделаны художественные клумбы из раковин и цветных камней. Как раз перед адмиралом была такая клумба с изображением русского орла. Де Бон воспользовался этим и произнес речь, выразив надежду, что орел, который лежит теперь на земле, взмахнет своими крыльями, как в те дни, когда он парил перед победоносными императорскими войсками. Сомнения не было, что борьба решилась в нашу пользу.
Посещение лагеря Главнокомандующим имело громадное значение для морального состояния войск. Намечался какой-то просвет. Тяжести повседневной жизни стали как-то легче. Правда, так же лил с неба дождь, так же задувал ветер холщовые палатки, так же было холодно, голодно, так же никто не стал платить ожидаемого «жалованья» и, при отсутствии карманных денег, люди нуждались в табаке, в сахаре, в бумаге. Но все это приобретало иную окраску, и учебные занятия, начавшиеся к тому времени, уже многими не трактовались больше «игрою в солдатики», но приобретали смысл подготовки к чему-то новому и важному. И кажется нам, что это был тот момент, когда психическое состояние армии, так верно охарактеризованное князем Долгоруковым, начало приобретать перелом, приведший ее к блестящим страницам моральных галлиполийских побед.
К середине января это настроение уже укрепилось. И когда 25 января генерал Кутепов устроил парад, куда были приглашены представители французской власти и местного населения, иностранцы увидели стройные воинские ряды. И те, которые шли в этих рядах, шли не как подневольные люди, которых погнала «кутеповская палка». Для всех их этот парад стал национальным делом, демонстрацией перед иностранцами нашей силы и мощи. В этот день кончился первый, грустный период галлиполийского изгнания. Выявлялся новый лик, еще не вполне проявившийся, лик прежних изгнанников, глаза которых теперь засветились гордостью и сознанием общего служения России.
Общий вид города и лагеря к этому времени совершенно преобразился. Лагерь приобрел почти нарядный вид. На передней линейке, перед каждой частью, были сделаны эмблемы полков, орлы, другие украшения, часто высокой художественной отделки. Дорожки между полками были обсыпаны песком и усажены срубленными елочками. Лагерь и город соединились «декавилькой» – узкоколейной дорогой, – на которой доставлялись в лагерь продукты. В городе щеголяли юнкера, всегда подтянутые, с подчеркнутой отчетливостью отдающие честь, на которых лежала вся тяжесть несения караульной службы. Город, грязный, как все грязные турецкие города, принял более или менее санитарный вид. «Толкучка», в муравейнике которой люди теряли воинский облик и становились «беженцами», – была разогнана суровыми воинскими мерами: была организована гауптвахта, или «губа», куда попадал всякий, нарушивший воинский вид и устав. На домах появились русские надписи и гербы; развевались русские флаги. На развалинах полуразрушенных домов появились целые картины и на одной стене – недалеко