Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Раз доверил мне Фролов старую одностволку и взял с собой на рябчиков. Я хорошо помню то спокойное утро одного из благодатных осенних дней: выцветшую скромную голубизну неба, усталое, как будто нехотя восходящее солнце, березняк Заполья в наволочи тумана. Туман падал, и купы берез, оторвавшись от земли, плавали в нем, как в парном молоке. С каждым шагом все отчетливей проявлялся лес: выбежавший далеко в поле по обочине дороги можжевельник был сплошь затянут радужной паутиной; вкрапленные в березняк осины уже пылали багряно, точно кистью намалевали по желто-зеленому фону опушки.
Ощущая под рукой ложе фроловской централки, я сознавал свое превосходство перед остальными ребятами, старался быть серьезным, шагал чуточку вразвалку, подражая кривоногому Фролову. Лес был умиротворенно тих. Пожухлый лист, смягченный скупой, росой, слабо шуршал под сапогами. Заброшенная мельничная дорога то открывалась прямой просекой, то вилюжила через овраги, поросшие дудником и крапивой.
Мы выбрали место на берегу оврага, сели на валежину, перехлестнувшую дорогу. Фролов принялся насвистывать в манок, искусно выводя фюи-и-и… фюии-и-и… фи-и-фи-фи-фи… Ему ответили сразу с двух сторон. Послышалось короткое перепархивание приближающегося рябчика, он вышел к нам прямо по дороге. Я буквально застыл, но птица заметила нас и поднялась на дерево.
— Стукни! — шепнул Фролов.
Торопливо, почти навскидку я выстрелил. Рябчик встрепенулся, выровнялся в полете и еще сумел дотянуть до той стороны оврага. Я побежал к раненой птице, она замерла, прижавшись к земле, настороженно следя за мной неподвижной брусничинкой глаза. Во взгляде этом почувствовал я тоскливую обреченность и одновременно — надежду на счастливый исход. Я уже хотел вернуться к Фролову, сказать, что не нашел рябчика, как услышал его голос рядом за спиной:
— Ну, чего ты над ним заворожился?
— Раненый. Жалко его добивать.
Фролов наклонился, клешнятыми пальцами защемил тонкую шейку птицы, поднял ее и резко встряхнул: тушка отлетела в сторону.
— Вот так. Патроны переводить не стоит, — сказал Фролов и швырнул в овраг головку рябчика с прикрытыми пленкой век глазами.
Мы вернулись на прежнее место. У меня сразу пропал всякий интерес к охоте, я больше не мог стрелять в этих красивых, бесхитростных птиц и с удовольствием вернулся бы домой, но терпеливо продолжал сидеть на валежине рядом с Фроловым, боясь потерять его доверие. Он как ни в чем не бывало вдохновенно насвистывал в манок: доверчивые птицы отзывались, летели навстречу выстрелу. Теперь меня раздражал вкрадчиво-лживый голос манка, раздражал сам Фролов, равнодушно отправляющий в мешок очередного рябчика со словами:
— Стало быть, шестой… Славный цыпленок…
Вот когда я понял, что охотник из меня не получится. Теперь, приезжая в отпуск, я всегда захожу к Фролову, не по причине прежней привязанности (ее уже нет), а чтобы увидеться с Валдаем, послушать, что расскажет о нем хозяин. Пес отлично помнит меня, он не бросается навстречу, но со старческой сдержанностью неторопливо подходит ко мне, кладет тяжелую голову на протянутую ладонь и смотрит добрым взглядом, полным удовлетворения и спокойствия.
…Свесив кривые ноги, Фролов сидит на верстаке под навесом. Спутанные волосы, рубаха, штаны — в мелкой стружке. Он рад встрече с приезжим человеком, улыбается мне, иронически прищурив глаз: мол, посмотрим, каков ты явился из Москвы, и ты посмотри, как мы живем.
— Привет городнику! Садись да хвастай. — Фролов стряхивает с себя стружки, кряхтя, пододвигает мне чурбак. — Как она там, Москва?
— Нормально живет, как положено столице.
Загораживаясь ладонью от уходящего солнца, Фролов смотрит на поднявшуюся у леса пыль:
— Кажется, едут. Начальство из района обещалось на рыбалку. На Круглое озеро сведу их. Бредешок у меня метров тридцать новехонек.
За дверью поскреблась собака, я отворил: выскочила Пальма со своим годовалым щенком.
— Видал, какой дуралей растет! — Фролов опрокинул щенка на спину и стал щекотать ему розовый живот.
— А Валдай где? — спросил я.
— Валдая нет. Пристрелил я его прошлой осенью. Ты еще в отпуске был в сентябре, так вскорости после твоего отъезда.
— За что ты его?
— Стар он шибко стал. Какой прок от него? Умница был кобель, ничего не скажешь. Вышел я с ним в лес, он это обрадовался, на след еще встал, правда, сошел скоро, вернулся ко мне. Рука не подымалась стрелять, что поделаешь — не просить же кого-нибудь. Вскинул ружье, а он сразу смекнул и в сторону — шасть! Ранил в бок. Зову — не отзывается. Сходил домой за Пальмой, та нашла его у Сухого болота. Думал добить, чтобы не маялся, а он уже мертвый… Чего молчишь? Обижаешься, поди? Все равно не век бы прожил твой Валдай.
Я не мог понять, как это можно пристрелить пса, который много лет был твоим помощником и другом. «Рука не поднималась!»
Брось, Фролов, говори кому-нибудь другому: я знаю твою руку.
Фролов встал, поскоблил пятерней грудь, заросшую жестким рыжим волосом:
— Надо жене сказать, самовар ставила бы. Хочешь на рыбалку с нами, так заходи утром.
В сумерках я долго сидел у распахнутых ворот на повета, думал о Валдае, смотрел на подпалившую полгоризонта, затухающую зарю, будто пеплом подернутую невесть откуда взявшимися охлопками серых тучек. Наверное, в такие минута лучше всего чувствуешь природу, свою близость к ней, и потому, когда уедешь в город, часто тоскуешь по этим зоревым вечерам.
Летучая мышь мельтешила перед самыми воротами, пока я не пугнул ее; слышно было, как в пруду усердно чмокали лопушник караси; куцыми скачками приближалась стреноженная лошадь и фыркала, отпугивая навязчивую мошкару. Обволакивала, успокаивала землю вечерняя задумчивость, она ощущалась во всем, даже в мятном запахе свежего сена, принесенного сегодня на поветь.
Я, не раздеваясь, лег на постель, устланную на шуршащем, неслежавшемся сене. Не спал, слушал, как сыто вздыхает на дворе корова, как ворочаются на стропильной балке и что-то бормочут во сне куры. Робко подкрался дождь, будто на цыпочках прошелся по драночной крыше — ток… ток… так… — не спеша набрал силу и заговорил ровно и настойчиво, заглушив шумом все слабые ночные звуки.
Мне вспомнилась прошлогодняя дождливая осень, когда я в последний раз видел Валдая. Он целыми днями дремал в углу сарая на рваной фуфайке. Несколько лет он лежал на подстилке, несколько лет хозяин не брал его в лес. Иногда он вялой трусцой бегал по селу, и никто по привычке не обращал внимания на известного когда-то местным охотникам гончего пса.
С тех пор как оказался в сарае, где прошла вся его жизнь, уж не голос матери, а голос хозяина знал и любил Валдай. И не только голос: запах его тела, одежды выбрал бы он из тысячи, понимал всякий его взгляд и жест. В руках хозяина он вырос сильным, толковым псом, хорошо знающим лес и повадки зверя. Высшее счастье гончего — попасть к хозяину-охотнику. Что может сравниться с минутами гона, с заразительной музыкой стозвонного леса, когда пьянит раздражающий запах близкого зверя, когда и охотник и собака одинаково захвачены страстью и в азарте срывают голоса: первый — до хрипоты, вторая — до визга! И сколько доброты во взгляде хозяина, когда общее дело сделано и тушка зверя лежит недвижимо на пожухлой траве.
Настоящая жизнь гончего началась для Валдая именно со знакомства с лесом, с его смолистым, густым духом в зной, с жгучими росами по осени, с снежной свежестью чернотропья, и искушающими запахами зверья. Приближение осени — пору псовой охоты — Валдай ждал и чувствовал нетерпеливо. Только в эту пору слышал он ободряющую песню рога, неслась она далеко, на километры в тихом, посветлевшем лесу.
Валдай понимал, что счастливые дни охоты не вернуть, как не вернуть любовь хозяина. Несколько лет назад он начал терять голос — ценнейшее качество гончего, а потом и чутье — часто скалывался со следа. Тогда и появилась дымчатая гончая Пальма, отнявшая у него любовь хозяина. Валдай сразу же возненавидел свою соперницу, с угрюмой ревностью следил за всяким проявлением внимания к ней. Самым нестерпимым был для него момент, когда хозяин с Пальмой отправлялись в лес. Он жаловался, подвывал, словно плакал, сидя на ненавистной цепи (перед уходом хозяин стал сажать его на цепь, чтобы он не увязался за ним и не испортил охоту). Не было выхода его немой тоске, не было утешения. Он старел, и постепенно притуплялась его обида, он привык к своей второстепенной роли, относился ко всему спокойнее, только неприязнь к Пальме оставалась в нем…
Дождь нудно сеялся на крышу, его шум перешел в убаюкивающе-вкрадчивый шепот. Не спалось. Мне отчетливо виделся последний день моего пса.
Я представил, как Фролов сошел с крыльца и позвал Валдая и как тот сразу напрягся, сбросил дрему, выбежал из сарая и, увидев хозяина в охотничьем снаряжении, кинулся к нему, счастливо повизгивая. И, должно быть, Валдаю по-прежнему казался добрым этот человек, пахнущий табаком и порохом. И, должно быть, Фролов потрепал кобелю уши (любил он это делать), а для Валдая прикосновение его рук могло сравниться только с ласкающим материнским языком.
- Сказки, найденные в траве - Эдуард Шим - Детская проза
- Про любовь - Мария Бершадская - Детская проза
- Первая работа - Юлия Кузнецова - Детская проза