учились в Ленинградской военно-морской академии. Старший из них, Миша Карпов, стал часто заходить к нам. Не слишком разговорчивый, всегда жадно хватавшийся за книжки, просидев в воскресенье пару часов, просил разрешения прийти в следующее. Ему явно нравилось бывать в нашем доме. Мама часто говорила: «Славный человек Миша!» Он и вправду был славный. Простой и цельный. Очень какой-то надёжный. Иногда, взяв коньки, мы вместе отправлялись на стадион. И вот он пришёл чем-то очень расстроенный. Попросил выйти с ним на улицу.
Наперекор ветру мы дошли до сфинксов на набережной, и Миша без пауз выпалил:
– Мне в академии велели выбирать: или вы, или академия!
Я поторопилась выговорить:
– Вы всё правильно решили, Миша. Конечно, академия.
– Понимаете, моя мать возлагает надежды на меня…
Но, ещё раз бросив: «Всё правильно! Всё правильно!» – я уже неслась по набережной, потом по Первой линии к дому, мимо дома. Боль набирала силу и гнала меня. Откуда в академии узнали, что он бывает у нас? Почему к нам нельзя приходить? Я – чума? Как мне быть? Как жить? Это – навсегда? «Настроение этой девочки…» «Или вы, или академия…»
Я понимала, что государственное учреждение – НКВД – перечёркивает меня. Нацеленно, неостановимо. Но с такой же силой я не желала этого принимать. С эгоизмом молодости утешала себя тем, что не оставлена дружбой Роксаны, Раи, Давида, Нины и Лизы, что наперекор всему буду счастлива. Буду!
В стремлении обойтись этим собственным миром я в девятый, десятый раз отправлялась в кинематограф, чтобы погрузиться в утреннюю прелесть Венского Леса, где синкопы пастушьего рожка и цокот копыт тощей Рози помогали рождению вальса и любви Карлы Доннер и Штрауса, той прекрасной любви, которая делала несчастной добрую, милую Польди.
Настоящей всё-таки была жизнь на экране. В ней таились подлинный смысл и радость. Это должно происходить в человеческой жизни. Того, что было в моей, быть не должно!
* * *
Получив к ноябрьским дням поздравительные телеграммы от Эрика из Фрунзе, от Яхонтова и Платона Романовича из Москвы, я находилась в радужном настроении. Но когда к вечеру следующего дня от Эрика принесли ещё и денежный перевод «на дорогу», как там было сказано, от хорошего настроения не осталось и следа. Перевод полоснул по душе чем-то острым, словно несчастье.
Всё, касающееся Эрика – знакомство в Большом доме, ссылка, – тесно связалось с арестом папы, с нашей семейной бедой, и занимало в жизни главенствующее, особое место. Поначалу переписка с Эриком велась как бы по долгу. Обращение, повторяющееся в течение трёх лет ко мне как к «любимой и единственной», сделало её в конце концов привычной, хотя и отвлечённой. Денежный перевод нарушал установившийся характер отношений. Этот резкий жест был, скорее всего, кем-то подсказан, и я догадывалась кем. Старший брат Эрика Валерий, возвратившись из Фрунзе, куда он ездил навещать родных, сказал как-то: «Надо вам скорее пожениться. Чего вы тянете? Имей в виду, там за Эркой многие охотятся». После его слов я даже на какое-то время прервала переписку. Слишком бесцеремонен был этот совет.
Как бы то ни было, денежный перевод потребовал от меня решения. Не оттягивая, не отговариваясь, кратко и определённо я должна была ответить: приеду или нет. Об этом просил человек, лишённый прав передвижения. Долг это? Или подспудная надежда на счастье? Семья! Институт! Ленинград!.. Всё бросить?
Педагогического будущего было не жаль. Это не моё. Я сама ещё не знала, кем хочу быть. С кем-то из знакомых мама делилась: «Слушаю, как моя дочь пересказывает спектакли и фильмы, которые вместе смотрим, и ловлю себя на том, что смотрели вместе, а я как будто ничего не видела. Слушать её интереснее, чем смотреть». Мама угадывала мою тайную страсть проникаться подробностями, раздумывать над тем, что потрясло. Но я не предполагала тогда, что это может стать основой какой-то профессии.
– Что ответить Эрику, мамочка?
– Смотри сама, – отстранилась она.
Сама? Отослать перевод? Приписать «не приеду» и жить, как жила? Я сердилась на перевод Эрика, на него самого, но ответила: «Приеду». Думала: если решусь там остаться, то смогу существенно помогать своим. Не знала я самого простого: как люблю свою горемычную семью, несчастную маму, младших сестёр и свой город.
Когда я перед самым отъездом объявила друзьям и знакомым о своём решении, переполох поднялся неописуемый. Меня называли сумасшедшей, призывали опомниться, остановиться, отменить. Говорили: «Ты не можешь, не должна этого делать». Но я почему-то могла. Всё холодело внутри, но… могла…
Всё «моё» не нравилось мне. Не нравилась собственная внешность, угнетала работа. Не нравились душевная смута, мерзкий страх, беспомощное ожидание удара от кого-то, от чего-то, Серебряков, слежка НКВД, осуждение окружающих за то, что не вышла замуж за доктора. Преследовало ощущение, будто арест отца сорвал, столкнул меня с места и я с бешеной скоростью мчусь на санях с горы к гибельному пункту, назначенному чьей-то властной волей. И мне с такой же нечеловеческой силой хотелось соскочить с этих саней, обманув «пункт назначения», чужой воле противопоставить свою, пусть безрассудную. Ведь я ещё не начинала жить. Пора было стать самой собой, отыскать своё, установиться на нём. Должны же были кому-то понадобиться мои фантазии, мой бред, мои устремления к свету, мои силы? Вдруг всё это нужно именно там? Я мысленно протирала окно вглубь будущего. Оттуда проступала трёхлетняя верность и долготерпение Эрика. Гнала и другая сила, суть и смысл которой до конца не открывается человеку. Нераспознанную и неотвратимую, её чаще всего называют Роком. Единственным человеком, поддержавшим мою решимость ехать, была Лили.
– Эрик молод, красив. Его любовь к вам заслуживает удивления. Но запомните: в ту секунду, как вы увидите его, вы поймёте, надо вам оставаться или нет. Это будет одно мгновение, но вы всё почувствуете сразу. Если он не ваш человек, немедленно дайте мне телеграмму, я вышлю деньги на обратный путь.
Для отступления этого было не так уж и мало. Уверовав в то, что мгновение, открывающее Истину, непременно приходит к человеку, я немного успокоилась. Но среди шума и предотъездной толчеи вдруг начисто утратила уверенность в нормальности того, что совершаю. И когда поняла, что это действительная разлука с мамой и сёстрами, смертельно испугалась.
Отныне всё уже двигалось само собой. Я, как утопающий за соломинку, хваталась за сказанное Лили. Все хлопоты она взяла на себя. Собрала даже что-то вроде приданого и сказала, что поедет проводить меня до Москвы. Накануне отъезда она по телефону заказала номер в гостинице «Националь».
На перроне у вагона стояло человек тридцать, может, и больше. Кроме мамы и сестёр,