Едва ли есть необходимость в том, чтобы приводить многочисленные оценки пакта и политики Сталина в этот период западными биографами вождя. Но два диаметрально противоположных высказывания все-таки приведу. Так, Р. Пэйн писал, что «Подобно слепцу Сталин шел от одной беды к другой. Он был так уверен в себе, в своей власти, что говорил и делал не имеющее ничего общего с реальностью… И никто не задавал ему вопросов или предостерегал его или – насколько известно – строил какие-либо серьезные планы его убийства». И далее: «Он стал цепным псом фашизма. Он боялся и был готов умиротворять их в пределах своей власти»[85].
Полагаю, что в этой оценке нет и крупицы истины, поэтому с ней нет резона и полемизировать, приводя какие-либо доводы.
Но вот оценка сравнительно объективного биографа Сталина А. Улама. Он писал о Сталине, что его «дипломатический талант безусловен», но «достаточно парадоксально, что этому величайшему дару Сталина выпало меньше всего признания, даже в его собственной стране и даже в период „культа личности“. Его величие как дипломата намного превосходило его дипломатический опыт; оно основывалось на тщательном взвешивании сильных и слабых сторон (как психологических, так и материальных) партнеров и врагов России, их национальных характеров и идиосинкразии, человеческих страстей и страхов»[86].
Конечно, не подлежит никакому сомнению, что генсек был главным инициатором и проводником скорректированного в соответствии с изменившимися условиями международного курса Советской России. В этой связи необходимо подчеркнуть, что в целом этот курс сохранял свою преемственность, если ее рассматривать под углом зрения обеспечения коренных национальных интересов страны. Если же к вопросу подходить чисто формально, базируясь на моментах, которые не определяли глубинную преемственность внешней политики Советского Союза, то можно придти к выводам, вызывающим серьезные возражения. На мой взгляд, неадекватную и по многим параметрам упрощенную оценку общему внешнеполитическому курсу генсека в этот период давал академик А.Н. Сахаров. Фактически он противопоставлял внешнюю политику Сталина в предвоенный период его политике в военный период, возводя между ними непреодолимую пропасть. В середине прошлого десятилетия А.Н. Сахаров писал: «Как правило, в исследовательских трудах прошлого и во многих современных изданиях советская дипломатия 1939 – 1941 гг. непосредственно увязывалась с последующими событиями Отечественной и второй мировой войны в целом, хотя, думается, что такой непосредственной связи не существует. Дипломатия периода действительно народной войны, когда под вопрос было поставлено само существование России как государства, выживания входивших в состав СССР славянских народов, имеет мало общего с теми дипломатическими усилиями, которые предпринимало сталинское руководство в 1939 – 1941 годах. Между тем патриотическое очарование Отечественной войны, гордость за одержанную в ней Победу, святость жертв зачастую переносятся на предшествующие этой войне дипломатические шаги этого руководства, что вряд ли правомерно. До сих пор считается зазорным заниматься обличениями советского руководства в тон с его западными критиками, поскольку это якобы бросает тень на подвиг народа в войне, выигравшего ее в тяжелейшей борьбе во главе именно с этим руководством. Хотя к науке подобный подход не имеет никакого отношения, как, кстати, и попытки многих западных историков и отечественных публицистов и историков возложить вину за развитие событий лишь на СССР»[87].
Как говорится, нельзя смешивать грешное с праведным. При чем здесь «патриотическое очарование» Великой Отечественной войной? В политике любого государства объективно присутствует историческая преемственность не только в широком контексте, но и применительно к определенным периодам ее осуществления. Она базируется не на личных качествах того или иного лидера, а непосредственно вытекает из наличия коренных национально-государственных интересов страны. Именно они составляют фундамент преемственности. И коренные национально-государственные интересы Советской России как раз и были движущей силой, определявшей курс Сталина на международной арене в два предвоенных года. Здесь можно спорить по поводу правильности или неправильности самого курса, по поводу позитивных и негативных его моментов, но отрывать его от своего фундамента – коренных национально-государственных интересов – ни в коем случае нельзя. Поскольку тогда мы как раз и приходим к противопоставлению, которое выразил почтенный академик. Правда, это было в разгар кампании по развенчанию Сталина, когда считалось чуть ли не признаком истинно научного и объективного подхода навесить на Сталина как можно больше ярлыков, вроде того, который мы встретили в оценке Р. Пэйна.
Едва ли у кого-нибудь вызовет возражение мысль о том, что именно Сталин был основным мотором, приведшем в движение весь процесс пересмотра внешнеполитической тактики Советской России в 1939 году. Этот пересмотр, как, мне кажется, уяснил читатель, был продиктован самим ходом событий и был своего рода ответной реакцией Сталина на изменившиеся коренным образом международные реальности. Здесь встает другой вопрос – сделал ли этот шаг генсек самолично, не считаясь с мнениями своих коллег, или же это был плод коллективного решения? В некотором смысле такая постановка вопроса страдает академизмом, если не формализмом. К тому времени положение Сталина как верховного и неоспоримого вождя было абсолютно незыблемым: не существовало никаких оппозиций его политике, как не существовало больше оппозиции вообще. В партии и стране царило единовластие Сталина, и, безусловно, любое важное решение, а тем более затрагивающее судьбы государства, не могло быть принято без его участия, а тем более вопреки его мнению. Вместе тем, это отнюдь не означало, на мой взгляд, что он ни в чем и ни с кем не советовался и не считался. Включая, разумеется, прежде всего членов Политбюро. Как уже отмечалось во втором томе, к тому времени функции Политбюро как высшего партийного конклава, принимавшего все важнейшие решения, претерпели значительную трансформацию. Этот орган стал тем форумом, который в действительности только одобрял принятые генсеком принципиальные решения.
Применительно к пакту с Германией дело обстояло не столь просто, как с рутинными, хотя и важными, решениями. Один Сталин едва ли мог принять единоличное решение по данному вопросу. Хотя после публикации воспоминаний Н. Хрущева в исторической литературе сложилось доминирующее мнение, что и члены ПБ были фактически отстранены от участия в принятии решения. Вот как это выглядит в описании Н. Хрущева: «…У Сталина мы собрались 23 августа к вечеру. Пока готовили к столу наши охотничьи трофеи, Сталин рассказал, что Риббентроп уже улетел в Берлин. Он приехал с проектом договора о ненападении, и мы такой договор подписали. Сталин был в очень хорошем настроении, говорил: вот, мол, завтра англичане и французы узнают об этом и уедут ни с чем. Они в то время еще были в Москве. Сталин правильно оценивал значение этого договора с Германией. Он понимал, что Гитлер хочет нас обмануть, просто перехитрить. Но полагал, что это мы, СССР, перехитрили Гитлера, подписав договор. Тут же Сталин рассказал, что согласно договору к нам фактически отходят Эстония, Латвия, Литва, Бессарабия и Финляндия таким образом, что мы сами будем решать с этими государствами вопрос о судьбе их территорий, а гитлеровская Германия при сем как бы не присутствует, это будет сугубо наш вопрос. Относительно Польши Сталин сказал, что Гитлер нападет на нее, захватит и сделает своим протекторатом. Восточная часть Польши, населенная белорусами и украинцами, отойдет к Советскому Союзу. Естественно, что мы стояли за последнее, хотя чувства испытывали смешанные. Сталин это понимал. Он говорил нам: „Тут идет игра, кто кого перехитрит и обманет“.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});