А кругом творилось невообразимое. Улицы, переулки, площади – все было забито едущими и идущими москвичами. Сегодня больше уходил из Москвы простой народ: крестьяне, мещане, ремесленники, мелкие торговцы, чиновники последних классов, рядовое духовенство. Гнали овец, свиней, коров. Многие везли на ручных тележках или тащили на себе детей и скарб.
Вот купчиха в парчовом, еще бабушкином шушуне, вон попик, надевший на себя все свое богатство – несколько риз, начиная от черной, заупокойной, до светлой, радостной, пасхальной. В руках у него узелок, из которого выглядывает кропило.
И москвичи не верили в то, что идет враг, надвигаются французы. Хотелось иного, и потому кто-то пустил слух:
– Это шведы, это шведский король идет к нам на помощь.
– Не шведы, а англичане, – поправлял другой.
– Братцы, а в каку сторону двинуться, чтоб не встретить француза? – спрашивали некоторые у солдат. – Куды вы идете?
– Про то ведают командиры, – отвечали нехотя солдаты.
Солдаты шли понурые, не смели поднять глаз на потерянных, потрясенных свалившейся на них бедой москвичей.
Лавки и магазины были закрыты. В иных купцы с подручными спешно укладывались, заколачивали товар в ящики.
– Разбирай, служивые! Пускай лучше свои попользуются, чем достанется французу! – говорил торговец посудой, видя, что ему не увезти свое добро.
Сложив на телегу пожитки, стоял у дома гробовщик. На его товар охотников не находилось.
– Бери, матушка Москва, мое изделие. Дай Бог, чтоб твоим гостям оно пригодилось! – говорил гробовщик, снимая картуз и кланяясь на все стороны.
– Не быть добру – недаром сегодня понедельник, – говорили солдаты.
– И – дурак. Понедельник понедельником, это точно, да не мы ведь входим в Москву, а он. Стало быть, ему понедельник боком выйдет!
В переулке слышался шум и гам. Выпущенные из тюрем колодники разбили трактир, кричали, горланили. Им – море по колено.
Солдаты с завистью посматривали на растерзанный кабак, на валяющиеся бочки – вот выпить бы с горя, да нельзя: дисциплина, приказ! Сказано: выйдешь из рядов – «наденут белую рубаху».[171]
Солдаты шли по улицам Москвы пригорюнившись, опустив головы, точно провожали покойника.
IV
В восьмом часу утра Кутузов, не заснувший в эту ночь ни на секунду, помрачневший и особенно молчаливый, подъехал к Дорогомиловской заставе. Сегодня он был верхом, а не в коляске.
– А день-то, день какой, словно летом! – восхищался Кудашев.
День начинался ясный, отменный.
Улицы были загромождены войсками, обозами, пушками. Армия шла в одной колонне, потому что через Москву-реку был один старый деревянный мост. Он в первый же час не выдержал тяжести и подломился. Его спешно чинили. А часть кавалерии и московское ополчение пошли вброд. Кутузов остановился: проехать было невозможно. Уезжавшие и уходившие москвичи сразу узнали светлейшего.
– Батюшка, ваше сиятельство, как же так? Неужто погибла Расея? – протягивала к нему руки какая-то женщина.
– Ежели Москва не устояла, то и Расее не устоять! – мрачно сказал рыжебородый мещанин.
– Седой головой своей ручаюсь: неприятель погибнет в Москве! – убежденно ответил Кутузов.
Народ молчал, думая свое. Один главнокомандующий уже ручался вот так же головой, что не допустит в Москву врага, а теперь другой обещает, клянется…
– Кто из вас хорошо знает Москву? – обернулся Михаил Илларионович к свите.
– Я, ваше сиятельство, – ответил Сашка Голицын.
– Проводи меня, голубчик, да так, чтобы побыстрее и где бы поменьше народу! – попросил главнокомандующий.
Как он ни был убежден, что поступает совершенно правильно, но все-таки чувствовал себя неловко. Было стыдно смотреть в глаза не только жителям Москвы, но и солдатам. Полки сегодня встречали главнокомандующего без воодушевления, молча – не так, как всегда. Солдаты не могли понять всего положения, а видели, что Кутузов отдает Белокаменную врагу.
Голицын проехал с Михаилом Илларионовичем от Арбатских ворот вдоль бульваров к Яузскому мосту. Здесь встречные попадались редко.
У Яузского моста была свалка. Бегущие из столицы запрудили улицу, войска не могли из-за них взойти на мост.
У моста Михаил Илларионович увидел знакомую фигуру Ростопчина в треуголке и парадном сюртуке с эполетами. Он колотил нагайкой ремесленников, «рядчиков», крепостных, запрудивших улицу и въезд на мост, колотил тех, кому писал свои «афишки».
«Обещал вести народ на «Три горы» сражаться за Москву, а сам улепетывает», – подумал Кутузов.
Увидев Кутузова, Ростопчин подъехал к нему. Лицо «сумасшедшего Федьки» исказилось злобой и презрительной гримасой.
– Вот плоды ваших тактических и стратегических успехов! – истерически выкрикнул он по-французски.
– Прикажите очистить мост для прохода войск! – по-русски спокойно, но твердо, по-начальнически, сказал Кутузов и глянул на Ростопчина одним зрячим глазом.
Ростопчин, мешая французские и русские проклятия, кинулся к мосту. Нагайка Ростопчина заходила по спинам спасавшихся от врага москвичей пуще прежнего.
Белый спокойный мекленбуржец Кутузова ступил на Яузский мост.
За главнокомандующим двинулись полки.
V
Кто хочет быть с Вами, тому нужно иметь две жизни: одну – свою, другую – в запасе.
Ермолов – Милорадовичу
Командующий арьергардом генерал Милорадович стоял с адъютантами у Поклонной горы, где был его правый фланг. Левый примыкал к Воробьевым горам.
Милорадовичу предстояла труднейшая задача: подольше задержать армию Наполеона, чтобы дать возможность войскам и обозам выйти из Москвы.
Был полдень. Сентябрьское солнце грело совсем по-летнему.
Ординарец, посланный в Москву узнать, как проходят через столицу войска, сказал, что за Дорогомиловской заставой улицы еще забиты артиллерией и обозами.
– Придется завязать дело, или, как написал вчера Ермолов: «Почтить видом сражения древние стены Москвы». Фокусник Алексей Петрович! Ишь какие красоты подпустил. Чистый Макиавелли!
Вчера это ермоловское выражение взорвало Милорадовича. В первую минуту он готов был ехать к Михаилу Илларионовичу и отказаться от командования арьергардом, но потом лег спать, а наутро раздражение улеглось.
– Французы обходят нас, ваше высокопревосходительство. Пока мы будем сражаться, Понятовский раньше нас придет в Москву, – говорил его штабной полковник Потемкин.
– А что будет с нашей артиллерией и обозами? – спросил кто-то из штабных.
Милорадович молчал, щурился, что-то обдумывая.
– Ну, Бог мой! (Это было любимое присловье Милорадовича, вроде как у Суворова – «помилуй Бог!») Дайте мне офицера, свободно говорящего по-французски, – обратился он к своему штабу. – И не рохлю, а бойкого! Кого-нибудь из лейб-гусаров, чтоб понаряднее!
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});