А дальше он сказал: «Я писал под всех (тут тоже общее с Булатом) – есть стихи, написанные под Блока, под Надсона даже, но под Маяковского я никогда не писал, хотя Маяковский, сколько я себя помню, был знаменем моей поэзии. А когда подражают Маяковскому, это похоже на ветчину в витрине, нарисованную ветчину: ветчина больше, чем настоящая, но кушать ее нельзя».
Этих двух людей, Булата Окуджаву и Михаила Светлова, объединяло еще одно примечательное качество: на их вечерах люди в зале на глазах становились лучше, добрее, красивее.
На одном из вечеров Булата Володин[8] так сказал, обращаясь к залу: «Какие у вас сейчас красивые лица, постарайтесь подольше их такими сохранить!» (цитирую по памяти).
В 64-м году я уже работал в Бюро пропаганды Союза писателей, создавал там фонотеку. Это оказалось необычайно интересным – я записывал моих любимых поэтов, Самойлова, например. Он читал очень ярко – молодо, задорно…
Записывал вечера в Доме литераторов, в Политехническом, в Библиотеке имени Ленина. Масса вечеров проходила не только в Москве, но и в Ленинграде. Когда в мае 65-го года я ездил туда на вечер журнала «Москва», то записал в Комарове Ахматову.
Досадно, что в то время, когда я уже там работал, в ЦДЛ прошел один интересный вечер, на котором я не был: может быть, единственный, где вместе выступали Булат Окуджава и Новелла Матвеева.
Иногда возникали некоторые шероховатости, как, например, в Иванове.
Поездка в Иваново состоялась поздней осенью, было уже холодновато, ноябрь, наверное. И поездка эта была не самая парадная.
Ехало человек пятнадцать под предводительством Бровмана – известный критик, он возглавлял эту делегацию. Ехал и Ляшкевич, наш начальник Бюро пропаганды.
Там, в Иванове, разбили, как обычно, нашу большую группу на несколько, и поехали кто куда по два-три человека выступать перед трудящимися.
Я был в Гусь-Хрустальном и видел, как выдувают стекло: это каторжная работа, горячий цех, очень тяжелый труд. Может быть, иначе и нельзя? Нам дарили какие-то изделия из стекла, и я привез оттуда отходы, очень красивые куски стекла.
Потом были мы на текстильных комбинатах, нам показывали достижения ивановских ткачих.
И – огромный вечер в театре.
Булата спросили о том, как он относится к Солженицыну. Булат ответил кратко, но положительно, что было тогда не принято. Я не помню, в связи с чем был этот вопрос и что тогда обсуждалось. Какой-то шепоток, ропоток по залу пробежал – но ничего страшного, съели.
Когда был прием, тут же, за кулисы, пришло какое-то городское начальство, и секретарь горкома очень почтительно с Булатом поздоровался, продемонстрировав свою личную приязнь.
Но гораздо существеннее то, что Булат пел, когда мы ехали туда.
Пел в темном купе. Почему-то не было света, только под потолком слабенькая лампочка, и Булат поет: «Летят утки».
Вот это было замечательно!
Еще один эпизод тех времен, у которого имеется совершенно четкая датировка, – возвращение выездной бригады из Саратова, где произошел большой скандал.
Говорят, что вел тот вечер Лесневский – вел задорно, с какими-то дерзкими нотками. Это и послужило началом скандала вокруг выступления бригады. Был там и Булат.
В местной прессе было опубликовано «письмо трудящихся», которое перепечатала газета «Советская Россия»: вот-де гости вели себя плохо, плохо отвечали на записки и плохие стихи читали.
Организовал протест, конечно, обком, и довольно неумело. Потом члены партии – а ими были только Окуджава и Лесневский – в обкоме объяснялись.
Статья в газете «Советская Россия» называлась «Ловцы дешевой славы».
Она была оформлена как письмо в редакцию и подписана доцентом университета Юрко, студентом педагогического института, студентом политехнического института (передовая советская молодежь), а также плотником завода крупнопанельного домостроения, лаборанткой санэпидемстанции и другими…
Вот они пишут – не похоже ни на слесаря, ни на доцента:
«О сомнительной философской направленности творчества некоторых из наших гостей дает представление прочитанное Б. Окуджавой стихотворение „Как научиться рисовать“. Поэт предлагает взять все краски – черную, белую, красную, зеленую – и смешать. Что получится из этого – покажет время, только оно, дескать, даст правильную оценку творчеству художника. „Да“ и „Нет“, размышляет Окуджава, отнюдь не зависят от земных людей. С этой созерцательной пассивной позиции поэт плодит массу всякой чепухи, вызывающей лишь недоумение».
Когда они вернулись в Москву, газета уже вышла, пришли и из обкома какие-то донесения. Был большой шум в Союзе писателей. Бюро пропаганды, организовавшее эти вечера, должно было на это как-то реагировать.
Ляшкевич, возглавлявший Бюро, отдал мне большую запись, сделанную саратовским радио, где были выступления, вызвавшие гнев властей. (А может быть, ее привез кто-то из бригады?) Пленку предполагалось прокрутить на заседании Бюро пропаганды, где всё это должно было обсуждаться.
И вот тогда Булат привел ко мне в фонотеку Гнеушева – он читал в Саратове свое стихотворение «Отцы и мертвецы», особенно возмутившее начальство. Даже не стихотворение, а одна фраза, которую Гнеушев читал то в одном варианте, то в другом.
Мы у себя в студии перезаписали его в более мягком варианте или, кажется, даже совсем без этой строфы – сделали замену, чтобы стихотворение приобрело менее вызывающий вид. И вставили в фонограмму.
Это был детский какой-то шаг.
Состоялось заседание художественного совета Бюро. Позже нам кто-то из молодых рассказал о том, что он там ввернул, что ведь «Правда» писала об Окуджаве. («Правда» его только упомянула, но уже само то, что «Правда» о нем писала, было плюсом.)
Но фальсификация, сделанная по инициативе Булата, с его непосредственным участием так и не пригодилась. До демонстрации фонограммы на художественном совете дело не дошло. Начальство спустило всё на тормозах, поскольку обвинения были явно надуманными.
Дело было не в словах, а в тоне и некотором вольнолюбии, которое начали позволять себе литераторы.
Но не в интересах Союза писателей и Бюро пропаганды было раздувать скандал. Собрали еще заседание, вынесли некое постановление о том, чтобы строже подходить к формированию бригад, – что-то обтекаемое. Так что дело кончилось ничем.
Интересно, сохранилась ли та фальсифицированная пленка? Это был бы замечательный документ!
«Помню, как Окуджава только-только начинал, – вспоминает Юрий Казаков. – Я одним из первых услышал его едва ли не самую первую песню „Девочка плачет“. Помню, как я случайно встретил Вознесенского, и тот, зная, что я бывший музыкант, сказал мне: „Появился изумительный певец. Жаль, что у меня нет слуха, я бы тебе напел“. Помню чуть позже – большой дом на Садовом кольце, поздняя компания, Окуджава взял гитару. Потом всю ночь бродили по улицам, по арбатским переулкам. Чудесная огромная луна, мы молодые, и сколько перед нами открывалось тогда… 1959 год…»
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});