Это был наш первый выезд из России после Октябрьской революции, когда Петр Петрович был приглашен участвовать в международной Венецианской выставке живописи и ваяния. Впервые Советский Союз получил в постоянное пользование павильон на бьеннале.
Мы выехали в Венецию в июле, попали к открытию международного праздника искусства. Петр Петрович был представлен тридцатью полотнами. Рассказать о выставке — это значит посвятить ей все эти страницы, которые должны повествовать о другом.
Отцу хотелось поработать, и поэтому незамедлительно после выставки мы отправились в Сорренто, чтобы через два месяца переехать в Рим, потом снова в Венецию, на осенние пейзажи. А к зиме собирались в Париж, куда были отправлены 120 картин Петра Петровича для персональной выставки. В Сорренто мы попали в самый разгар лета — в конце июля.
Мне был тогда двадцать один год. Меж итальянками я была приметна крупным телосложением и русским типом лица со вздернутым носом. Сейчас я вспоминаю о своей безотчетной счастливости нрава с некоторым удивлением, даже — недоумением: избыток здоровой энергии, видимо, не давал мне серьезно задумываться о моем будущем. В отличие от сверстниц, я не готовилась ни к какой специальности и не подавала никаких надежд, хотя с младенчества обладала отличным слухом, с большой легкостью плела стихи, отчетливо запоминала все ненужное, но медленно развивавшееся сознание туго воспринимало все сложное, и потому я плохо училась, была нерадива и беспечна.
В домашнем хозяйстве я была расторопна: шить, кроить, вязать, стирать, стряпать я была приучена матерью с детства, и, воспитанная ею в строгой дисциплине, я глубоко вросла в жизнь семьи, для которой духовная культура, искусство, постоянный труд, демократизм высокого стиля и моральная чистота устоев были основой существования, но все это мной принималось подсознательно.
Вот почему, окончив уже советскую школу, я не вошла ни в один коллектив молодежи, жившей тогда бурной новой жизнью. Одноклассники рассыпались по высшим учебным заведениям, восемнадцатилетний брат Миша учился во ВХУТЕМАСе, готовясь стать живописцем, а я вроде как бы отбилась от сверстников, не имея влечения ни к точным, ни к гуманитарным наукам и не подавая серьезных надежд ни в какой области искусства. Но замедленное мое развитие и богатая фантазия не давали мне унывать. Мое становление произошло много позже. А пока что мечты, как у всякой того времени русской девушки без особых дарований, романтично витали возле какого-то избранника в жизни и каких-то будущих восхитительных детей. Реальностью была общая жизнь в семье отца-художника, в трудовом подвиге для искусства. И отцу моему я была совершенно необходима, потому что он любил нас так, как нынче, пожалуй, не многие умеют любить.
Итак — Сорренто. Поначалу мы остановились в порту Пиккола-Марина. Две комнаты в розовом домишке у самой воды. Тут же, рядом, могила русского художника Сильвестра Щедрина. Под нашими окнами лодочная станция на отмели. Лодочник по имени Каэтано, черномазый бездельник в тельняшке, день-деньской лежал в тени от лодки, и когда тень переходила на другую сторону, он переползал вместе с ней. Каэтано знал по одному слову на каждом иностранном языке и, завидев кого-нибудь из нас, радостно кричал из-под лодки:
— Эй, карашо! — И, улыбнувшись белым полумесяцем на темном от загара лице, снова впадал в свое «дольче фар ниенте» — сладкое безделье.
Поздними вечерами в маленькой кофейне на Пиккола-Марина появлялись музыканты городского оркестра. Поужинав, они тут же, на площадке перед кофейней, начинали репетировать завтрашнюю программу. И поскольку это были трубачи-басы, то гремел только аккомпанемент, а мелодию можно было воображать самому. Мы с Мишей, наблюдая за ними из окна, подбирали к басам какой-нибудь свой мотив.
А над нами, на отвесных скалах, засыпал лепившийся к ним городок Сорренто. Мерцала мириадами звезд глубокая чернота здешнего неба. Трещали цикады в темной прохладе садов. Под окнами лениво шуршали по гравию волны отлива. Вдали над жерлом Везувия трепетал алый отсвет. Хочется стихами говорить о классической красоте тех ночей и об утренних зорях, умытых морским горизонтом:
Заря займется чистая,И обретем с утра мыСоррентскую, скалистую,Лепную панораму,Когда у нас над окнамиРастянется онаБессмертными полотнамиСильвестра Щедрина.
От Пиккола-Марина подниматься в город надо было по широкой дороге, проделанной в крутом спуске. Ползешь-ползешь по ней, а вверху бросаешь ее и по лесенке, вырубленной в скале, поднимаешься на площадь, прямо к главной почте.
Площадь невелика, но уютна, все магазины пялятся на нее своими витринками. И стоит на площади небольшая статуя святого Антония — покровителя города. Тогда вокруг головы святого был нимб из наивно торчащих электрических лампочек. Теперь нимб — из неоновой трубки — неестественно висит в воздухе, мерцая в темноте голубым обручем и служа захмелевшим горожанам ориентиром на пути к дому.
Я помню небольшой, но богатый морской снедью, зеленью и фруктами городской рынок неподалеку от центра и столярные, мебельные мастерские, к одной из которых привязана главная нить моего повествования.
На Пиккола-Марина мы жили недолго, хотелось хотя бы самых неприхотливых удобств, поскольку семейство наше всегда путешествовало на минимальные средства, стремясь набраться впечатлений не от качества европейских комфортов, а от количества увиденного.
Нашлись две комнаты в пансионе «Дания», и мы перебрались на Капо ди Сорренто со всем нашим багажом, в котором основной ценностью был рулон накатанных одна на другую новых работ Петра Петровича.
Ему было тогда сорок восемь лет. Полный сил, статный, крупный, он отличался от всех, кого я видела вокруг, особым обаянием мужественной красоты и благородства. Он был моложав, спортивен, любил заплывать на дальние расстояния, ходить пешком, по утрам делал гимнастику. Всегда свеж, гладко выбрит, с коротко подстриженными усами, он выходил со складным мольбертом и ящиком на ремне, который мама называла «шарманкой», и с очередным холстом на подрамнике. Вот он легко шагает по тропе на косогор писать Везувий, который еще курился в те времена. Петр Петрович насвистывает услышанную где-то в виноградниках песенку, а рядом всегдашний спутник — сын Миша. Их жизнь была слита воедино и в труде, и в отдыхе.
Матери, Ольге Васильевне, было сорок шесть лет, но выглядела она моей старшей сестрой. Суриковская, сибирская красота ее была тогда в расцвете. Небольшого роста, толстенькая, но очень ловкая и подвижная, она держала весь наш обиход в своих небольших, умных руках и умела жить нашей жизнью — другой у нее не было.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});