Нет похоронного звона. Колокола церквей молчат, не воют над убиенными гудки и сирены, звучит только дьявольский размеренный набат — буумм! бууммм! В сердце, в совесть, в душу, в прошлое, в будущее— из крупнокалиберной танковой пушки осколочным снарядом, сотнями смертей — буумм! Кто ты — русский человек: славный танкист, отличник боевой и политической подготовки? Кто твои мать и отец?
Тихие люди, исконные жители древнего города выскальзывают из тупика, ручейком вливаются в узенький московский переулок, идут извилистыми ходами. Инстинкт гонит их к горящему над Москвой-рекой дому — источнику беды. Они должны увидеть его своими глазами, навеки запечатлеть в памяти.
Меж старыми стенами, повалившимися некрашеными заборами, перепрыгивая осенние лужи, люди говорят громче, их тревога звучит отчетливее, «бууммм» подгоняет их. Это не крысы, не уголовники, не голь перекатная, не Иваны, не помнящие родства. Это мирные жители первопрестольного града, его обыватели, чьим трудом, разумом, потом, кровью стояла держава. Они не испуганы — их гонит неведомо куда ощущение общей беды.
Людской ручеек через тесный проулок, даже не проулок, а больничный двор, вытекает на просторное — ни единой машины —- Садовое кольцо. Только сейчас можно увидеть, как широки московские улицы, как красивы обрамляющие их дома, как трогательны упорные живучие деревца вдоль тротуаров. Под деревьями, вдоль стен — несметные тысячи сосредоточенных печальных людей. Их не отвлекают ни лозунги, ни знамена, ни ораторы, их никто не призывал на эту улицу, они не ищут ни славы, ни прибыли, ни развлечения. Просто — это их город, они здесь живут, у них нет другой земли, они имеют право знать, видеть, что происходит.
Широченная улица перегорожена цепью серых фигур. Цепь колышется. Она живет своей жизнью, оял, кажет-сл, забавляется растерянностью, несобранностью людского множества. Кто в цепи? Русские люди!
Цепь слегка колышется, как бы исполняя какой-то очень медленный танец, в котором фигуры не меняются местами, а лишь то приближаются, то слегка отдаляются друг от друга. Негромкий хлопок — цепь отметила присутствие людей. Оставляя отчетливый дымовой след, вспарывает спокойный вечерний воздух граната со слезоточивым газом, грохает в ствол дерева, отскакивает в стену дома, бешено прыгает по тротуару, стремясь укусить хоть кого-то, прежде чем издохнуть. Мирные люди шарахаются, трут мгновенно заслезившиеся глаза, закрывают лица платками. Цепь оживляется. Еще хлопок дымная змея нависает над выходом из подземного перехода. Это далеко от цепи, едва ли серые фигуры различают свою мишень. Хлопок, еще один... третий, четвертый. Улица окутывается сизым прозрачным дымком, пахнущим черемухой. Запах весны — и через мгновение режущая невыносимая боль в глазах. Цепь продолжает свой загадочный медленный танец: шаг влево, хлопок, дымная змея, бегущие люди; шаг вправо, дымная змея, бегущие, трущие глаза, закрывающие лица платками люди. «Уже черемух фимиам там в чистом воздухе струится...»
Танец серых фигур оживляется, похоже, что их возбуждает зрелище бегущих от ядовитого дымка людей. Цепь смыкается, густеет, обозначает угрожающее движение вперед. «Они пьяные, пьяные...» — громко шепчет кто-то из людей. Может быть, цепь не пьяна, а скорее опьянена неоспоримой властью над этим разрозненным и безоружным людским множеством. «А ну-ка, ну-ка, — подзуживает людей цепь, — попробуйте, сделайте шаг!» Русский народ невозвратно разделяется на тех, кто держит в руках дубинки, автоматы и гранатометы, и тех, кто безоружен.
Безоружные растекаются по переулкам, ищут обходные пути, но серые квадратные истуканы с шарообразными предметами на плечах плотно затыкают все ходы и выходы. 1де-то поблизости оглушительным автоматным треском взрывается тишина — стрельба беспорядочная, длинными очередями из десятков стволов. Таким же треском отзывается соседний переулок. Палят в белый свет, зажмурив глаза? Или же расстреливают каких-то несчастных, вознамерившихся показаться в собственном городе? Бегущие от стрельбы люди ничего не могут толком рассказать.
Молодая женщина в повязанном по-монашески платке исступленно кричит: «И они сами, и дети их будут гореть в адском огне! Будут гореть в огне!». За углом заливисто воют автоматы.
Русские убивают русских...»
Так писал Генерал и вновь переживал тот далекий и страшный октябрьский день.
Старик устал. Строчки расплывались перед глазами («надо менять очки и купить лампочку поярче»), надоедливо ныла поясница, тяжестью давило затылок. «Окаянные дни...» — сколько людей бессильно повторяли тогда это горькое выражение Ивана Бунина. Время прошло, несчитаных убитых, а было их не меньше тысячи, тайком, воровски куда-то вывезли, сожгли, побросали в ямы, но продолжали тревожить мысли о низости власти, ее лицемерии и жестокости. Именно власть одела людей в серые и пятнистые мундиры, водрузила им на плечи шарообразные шлемы, вооружила автоматами, гранатометами, пушками, заставила унижать и убивать других, точно таких же русских людей.
«Октябрь 93-го, как и октябрь 1917-го, был не кульминацией, а прологом...» — вновь взялся было за перо Генерал, но в полную, непроницаемую тишину вкрался вдруг тоненький звук, точно такой, что не давал заснуть вчера, — то ли писк, то ли стон, тихий, жалобный и настойчивый. Старик прислушался: так и есть, кто-то или что-то скребется в дверь и скулит.
В эти неспокойные лихие времена каждый мирный человек вооружался, отгораживался решетками, кирпичом, бетоном, проволокой, железом, хитроумными запорами от полного неожиданных угроз внешнего пространства. Люди обманывали, грабили, похищали, уродовали, убивали друг друга, сколачивались в банды, банды воевали между собой, подкупали власть и ее служителей. По родимой земле лесным пожаром шла криминальная революция, как осмеливались называть это бедствие некоторые публицисты. Жизнь в России никогда не была безопасным предприятием, но смутное время связало ее с непомерным риском. Употреблять выражение «смутное время» тоже было небезопасно, следовало говорить о реформах, об окончательном разрыве с коммунистическим прошлым, об особенностях демократизации и так далее, обо всем, кроме правды.
Генерал поднялся осторожно, так что не скрипнул ни стул, ни половицы, оглянулся на прикрытое занавеской окно и, как был в одних толстых шерстяных носках, быстро и бесшумно метнулся в угол комнаты. Там громоздились гигантским разлапистым кочаном рубашки, куртки, фуфайки, какие-то халаты — все не было времени сколотить шкаф или хотя бы приличную вешалку. В самом основании этого вороха у стены, касаясь подолом дощатого пола, висела тяжелая генеральская шинель с отпоротыми погонами и петлицами. Приобрел ее владелец еще в 86-м году по случаю получения генеральского звания и неведомо зачем. В его службе мундир носила только охрана, но уж очень обрадовал переход в ряды генералитета и хотелось отметить это редкостное и радостное для служивого человека событие. К званию прилагалась солидная по тем временам сумма на экипировку. Она пошла на приобретение шинели, осеннего пальто, повседневного мундира, зимней цигейковой куртки и утепленных галифе. Понимающие люди своевременно подсказали, что в этой куртке и галифе на стеганой бледно-зеленой подкладке можно часами сидеть на льду на зимней рыбалке и не замерзать. Генерал подледным ловом не увлекался, но тем не менее этот наряд взял. Сапоги на меху не подошли: был низковат подъем и от них пришлось с сожалением отказаться. Генеральская же шинель, ни разу не надеванная, в хозяйстве пригодилась. Холодными ночами она стелилась поверх одеяла и согревала добротным мягким сукном.
(adsbygoogle = window.adsbygoogle || []).push({});