Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Худенькая женщина играет мазурки Шопена. Щемящая, печальная музыка пытается пробиться к радости. Не получается.
Подполковник оперся рукой на рояль. Оказывается, он меломан.
Размазанные морды гостей. Подполковник вспоминает минувшую ночь. Один знаменитый ученый, высокий и толстый человек, и еще очень упрямый человек, три дня стоит у него на «стойке». Сержант Клевцов и лейтенант Сидорчук, знающие свое дело люди, трое суток, сменяя друг друга, не дают упрямому ученому ни заснуть, ни сесть. Ноги ученого так отекли, что голенища сапог разрываются.
И этот человек не хочет подписывать какую-то жалкую бумажку.
Но выбора нет. Подполковник должен его сломить. И он сделает это.
Черное авто подполковника стоит на въезде в деревню, на краю чудовищно вспученной, разбитой тракторами дороги. Подполковник пешком возвращается с дальней пасеки. Затеяна нежная дружба со старым пасечником. Подготовлены кое-какие документы.
Все делается неспешно и надежно? Нет, все делается быстро, с авантюрной удалью.
Конец лета.
Вовка и Танька да жена Люся уезжают к дальним родственникам. Перрон. Узлы, чемодан, обвязанный веревкой. На нем сидит Вовка и ест эскимо на палочке. Танька читает книгу. Их мать с нелепо завитыми кудряшками смотрит испуганно. Подполковник их не провожает. Так надо. Никто не знает, куда они едут.
Мимо проходит носильщик с бляхой на фартуке. Пыхтит паровоз.
Звенит колокольчик. Второй подполковник осторожно выглядывает из-за угла.
Потерявший нормальное обличье, сжевывая слезы с усов, пожилой ученый дрожащей рукой подписывает протокол допроса. «Давно бы так», — мягко, грустно говорит подполковник Глеб.
Незаметно налетает осень. Октябрьская листва шуршит в переулке. Как он красив, осенний город. Как здорово снимает его оператор Рервика.
Ночь. В квартире подполковника раздается жесткий, требовательный звонок. Подполковник скатывается с кровати.
Секундное замешательство. Но вот он свертывает свою нехитрую постель, хватает кобуру и бросается к портрету вождя. В дверь квартиры уже колотят приклады.
Еще одна петля сюжета. Странной фугой вплетается история химика, которого должен был допрашивать первый подполковник, но взвихренная судьба подсунула его подполковнику второму.
По осеннему городу бродит болезнь. Желтые листья покрыли рельсы. По листьям медленно катит трамвай. «Аннушка», «Аннушка», «Аннушка». Трамвайный круг. Бульвар. Рыбный магазин. Продавец сачком вылавливает из бассейна живую рыбу. Судак вяло перебирает жабрами, печально вещает что-то белым ртом. По городу бродит болезнь Глюэмбли.
Врачебный кабинет. Преувеличенно-натуральные шприцы. Грязно-белые халаты. Табличка на двери. Доктор Синдякин.
— Доктор, я здоровался с Клюквиным еще на той неделе, я держал его за руку. А сегодня он уже там, — пальцем дрожащим ткнул химик сначала вниз, в подвал, потом в небо, — он уже там, понимаете? Скажите, они уже перекинулись на руку ко мне, они ведь уже расползлись по моему телу?
— Кто?
— Да Глюэмбли же! — воскликнул химик чуть не плача. — Помогите, доктор.
— Успокойтесь, Турин, — говорит доктор.
Гурин преподает катализ в университете. Прожженные химикалиями доски столов, вытяжные шкафы. Бесконечные колбы, резиновые трубки. А запах? О, химическая лаборатория… Девушка, с которой он дружит, учится на филологическом. Они гуляют иногда по холодной набережной, она читает стихи. Ее зовут Валентой. Вместе с паром она выдыхает строчки. Маслено дробится черная вода. На том берегу пыхтят пароходные трубы краснокирпичного дредноута фабрички.
Антип Гурин мечтает найти такую вакцину, чтобы никто больше не мог заболеть расстрелом. Быть может, он даже объяснил Валенте идею своего лекарства.
— Ты знаешь ли, Валента, почему болезнь называется Глюэмбли?
— Нет, — отвечает девушка.
Тогда он отвечает. Его рассказ длится долго, дни, может быть, недели, месяцы… годы? А тем временем грязно окрашенные безоконные фургоны разъезжают по городу, увозя людей.
Антипа забрали при входе на факультет. За несколько дней до этого болезнь проявилась в виде красных пятен на ладонях, румянца на лихорадочных щеках. В вещих страшных снах ему являлся подвал внутренней тюрьмы и искаженное лицо подполковника Глеба, размахивающего плетью. Сны ошиблись в одном — ни тому, ни другому подполковнику не суждено было допрашивать химика Турина…
Секундное замешательство. Но вот Глеб скатывает нехитрую свою постель, хватает кобуру и бросается к заветной кнопке. Книжный шкаф с чуть слышным вздохом возвращается на место. Трещит сломанный замок входной двери. В пустую квартиру вваливаются люди.
Спустя пару недель на далекой пасеке появился новый работник. Его приезду никто не удивился, поскольку старый пасечник помощника ждал.
Второго подполковника арестовали в Померанцевом переулке.
Два молодых человека взяли его под локти и усадили в автомобиль.
Подполковник и не думал сопротивляться. К тому времени он уже знал, что его жена арестована на станции Бузулук, а Вовка и Танька направлены в детский приемник.
Прошло сорок лет. Неузнаваемо изменилась жизнь города.
Юноши в ярких одеждах, с нечесаными гривами заполнили центральные улицы. Трамваев почти не стало. И только у старого бульвара делали круг вагончики. Но никто уже не вспоминал этого слова — «Аннушка». Однажды из трамвая вылез старый седой человек, пахнущий землей и медом. Он недоверчиво огляделся. Потом прошептал: «А все-таки я сбежал тогда. Как же ловко я сбежал».
И продолжал вглядываться в новый город красными слезящимися глазами.
Такое вот кино. Полет фантазии Рервика. А реальные ли наши фантазии? И что вообще реально? Камни? Камни глотать опасно, как установил один поэт, арестованный осенью сорок первого и вскоре погибший классически гениальных тридцати семи лет от роду. Слова? Они тоже могут быть губительны. Вначале-то что было? Так называемый социалистический реализм. Ничего более далекого от реализма не придумать. Литература эпохи зрелого тиранства. «Ампир во время чумы». Позже, помню, мы, школьники пятьдесят шестого, уже позволяли себе открыто смеяться над «программным» соцреализмом. Души наши твердо отвергали горьковскую «Мать», Фадеева, шолоховскую «Целину». Грибачева или какого-нибудь Софронова для нас просто не существовало. И тьмы других. В пятьдесят седьмом мы прочли необычайно свежего и чудо как романтичного Ивана Ефремова, в пятьдесят девятом доросли до Хемингуэя, в шестидесятом после гнусного скандала заболели Пастернаком, в шестьдесят втором проглотили «Деревушку» и «Особняк», а в шестьдесят третьем добрались до кафкианской «машины казни».
И вняли строчку «мы рождены, чтоб Кафку сделать былью».
Когда в oдном колымском лагере восставшие против бандитов мирные зэки резали на пилораме (колымский вариант кафкианской машины справедливости) бандитского предводителя, одним из развлечений которого было выкалывание глаз не приглянувшимся ему лагерникам, на казнь пришел посмотреть сам начальник лагеря.
Свежевыбритый, в новеньком кителе, он стоял и смотрел, как пила с визгом подъезжала к мечущемуся в веревках телу. Об этом нам всем рассказал один поэт, который был в лагере и умудрился там не погибнуть. Какому Кафке снилось такое?
Почему важно судить Болта? Для того лишь, чтобы экс-прокурорам неповадно было обелять палача мертвыми юридическими словесами? Не для этого. Суд — одна из форм борьбы с отравой.
Болт — отравитель. Это страшнее прямого убийства. Кошмарная болезнь душ, болезнь народов. Отравлены! Боже, пустыня, где бродят толпы отравленных людей. Не с кем слова… Хоть бы Иван Моисеич кто назвал. Нет, Иван, чеши собак…
Конечно, это ужасно — вытащить желтого воскового Болта на ярко освещенную скамью. Желтого воскового Иосифа. Суд в музее восковых фигур. Обвинение: соучастие в геноциде собственного народа.
У Робеспьера на голове вмятина. Приговор. Гильотина — вжик!
Восковая голова медленно падает в корзину. Временная петля. По законам фантастического мира действие зацикливается в порочном кругу. Назавтра — очередная казнь друга народа. «Опять новую фигуру отливать», — вздыхают работники восковой фабрики. Триста шестьдесят пять раз казнили Адольфа Гитлера. Мало! — волнуются народы.
До чего жестоки, немилосердны до чего!
У Болта на Лехе — тоталитаризм или же имперский национальный социализм? Или, наконец, имперский интернациональный социализм? Все же империя с различными нациями — это привычней. Нации склонны к бунтам. Особенно — которые на краю. Мы их дружески увещеваем. Но и цыкнуть можем. «Правильно излагаю, Болт?» — «Правильно излагаешь». А мнение Болта не может быть безразличным. Он — большой специалист по национальному вопросу. Послушаем отца народов.
- Оксфордские страсти - Брайан Олдисс - Социально-психологическая
- Учёные сказки - Феликс Кривин - Социально-психологическая
- Домик на краю света - Лариса Павлович - Социально-психологическая
- Откровение - Альберт Коудри - Социально-психологическая
- Иная тьма - ДЭВИД ЛЭНГФОРД - Социально-психологическая