отары аксакал Азербай, дядя Хасен, дядя Кулубай, другие родичи. А навстречу им от Сырдарьи и Улытау, от киргизских гор и хивинских рубежей, от самых крайних пределов, где степь перегораживает древняя стена, вместе с летящими в родные края дикими гусями двигались тысячи кочевий адаев, алшинов, аргынов, найманов, кереев, дулатов, уйсуней — всех, называющих себя казахами. Он помнил карту, висевшую в корпусе топографов и крашенное зеленью пространство на многие тысячи верст…
Кочевье уходило вперед, раскладывало юрты и ждало. Табуны и отары проходили, выедая траву вокруг, и юрты снова укладывали на лошадей и верблюдов. Все было неизменным от начала времен. Для каждой юрты определено было свое место на этой дороге, и окаменевшие кости валялись в сухой траве, брошенные здесь предками. Золотое озеро было концом и началом этого нескончаемого пути.
Все повторялось, не меняя очертаний. Так же, как и в прошлый раз, прихорашивались женщины в предвестии желанного человека-сала. Тот приезжал в сопровождении джигитов попроще, полный собственной неотразимости, садился за праздничное угощение. Толпились молодые мужчины, разглядывая, какие сапоги у сала, какой моды пояс и цвет бархата на отороченной соболем шапке. С открытыми ртами слушали, боясь пропустить какое-нибудь его слово. Ибо сал — образец изящества в речи и образе. Все теперь знали, как говорить, какие изводить движения, и что надевать в это лето. Никто не определял его для такой роли, сам собой делался из человека сал, но и сто и тысячу лет назад ездил он по кочевьям, утверждая незыблемость общей для всех формы.
Больше всего взбудоражены были женщины. Благосклонность сала утверждала их первенство. Это разрешалось им, и они наряжались в самое яркое из одежды, поводили плечами, томно, призывно щурили глаза. Некоторые, совсем потерявшие голову, подходили, дергали его за расшитые рукава, шептали что-то влажными полураскрытыми ртами. А сал сидел неприступный, привыкший к поклонению. Так полагалось ему себя вести.
Сал уезжал гордый, недосягаемый, но все знали, кому он отдал предпочтение. И долго, во все пребывание у озера, на обратном пути и длинными вечерами на кыстау говорили об этом, вспоминая каждое слово и движение благословенного сала, хранителя моды и хороших манер.
В круговращении времен были знаменитые салы, исполнявшие песни любви и песни страдания. Тысячекратно повторились они слово в слово, с должными паузами, являя образец в выражении чувств. На все случаи жизни были они. Их шептали в ночи или громко выкрикивали в минуту горя, а кто делал иначе, считался невеждой.
Тень славы великих салов сопровождала прочих, обладавших лишь умением держать себя. Их порой испытывали, чтобы узнать, как следует поступать в трудных обстоятельствах. Рассказывали, как устинские родичи-кипчаки накормили приезжавшего к ним сала айраном с актепинской дыней, вызывающими брожение в желудке. Тот под всеобщими взглядами просидел весь день за дастарханом, не дрогнув и бровью, и чуть не умер потом от собственной сдержанности.
Приезжал еще в кочевье сери — широкая душа, которому нипочем мнение толпы. Он делал все наоборот, совершая неожиданности, и молодые джигиты ходили за ним, слушая его высказывания и повторяя прибаутки. Это был установленный образец вольности и остроты суждений. Круг замыкался.
В должное время объезжал кочевья сопы — блюститель веры и родич святого Марал-ишана. С ним сидели аксакалы и говорили о таинствах бытия. Груженный дарами верблюд следовал сзади, высоко неся голову.
Было другое. В тугаях, на краю выгона, пылал огонь. Уста Калмакан, маленький, с круглой лысой головой, все подкладывал сухой тростник. Ровный жар распределялся по земле, не остывая всю неделю. Широким кетменем разбивалась потом окаменевшая корка. Из-под нее доставали длинные черные прутья, которые еще с прошлой осени были уложены полукружьями в прибрежном иле. Так проникались они от земли железной твердостью. Огонь укреплял насыщенную солью иву, делая ее легкой и недоступной для червей.
Но это было лишь начало. Прутья ивы очищались, принимали должную форму, пропитывались горьким соком степных трав и вновь прокаливались на огне. Потом они сглаживались, до темного блеска железом, полировались сначала жесткой шкуркой от шеи верблюда, потом кошмой и, наконец, мягким пухом озерного тростника. Бесконечно приятно было водить ладонью по гладкому теплому дереву, пропитанному всеми земными соками.
Готовая юрта лежала на обмазанной глиной площадке: небольшая стопка изящно изогнутых кереге, положенные друг на друга решетки, ровный круг шанырака. Все это легко и просто складывалось, словно сотворено было самой природой. Ему вспомнилось, как удивлялся топограф Дальцев: «Вы представляете, господа… Я измерил круг для воздуха и изгиб стойки. Оказалось, жилище киргиза до доли миллиметра построено по высочайшему инженерному расчету — впору строителям собора святого Марка. С тем лишь отклонением, что собор не разберешь в полчаса и не увезешь на одном верблюде!
К женским рукам гладко прилегали браслеты с вызывающими томительную радость узорами. Знаки мощи и гнева были на мужских поясах, стремительные птицы и звери виднелись на конских уздечках. Расшитая шапка — саукеле с волнующимися перьями на голове невесты говорила о чистой, высокой мечте. Все рвалось куда-то в неизведанное…
Еще на пути к Золотому озеру провалился он в овраг с только что стаявшим снегом. Пять дней продолжалась горячка, от которой осталась вялая ломота в теле. В жаркий солнечный день становилось вдруг холодно, и ничего не хотелось делать. Потом он притерпелся к такому состоянию и не думал об этом.
Возвращаясь как-то от Нурумбая из хасеновой стороны кочевья, увидел он горбатого старика с большим ртом и вывернутыми губами. Неторопливо ехал тот на маленькой лошадке, временами останавливался и выкапывал из песка какие-то коренья. Старик пробормотал ответное приветствие, остро из-под руки посмотрел на него. Как и полагалось со встреченными в дороге путниками, он пригласил старика к себе в юрту. Мать с тетушкой Фатимой готовили еду, а старик посматривал по сторонам своими острыми глазами.
— Месяц назад ты упал в холодную воду! — скакал вдруг ему старик.
Мать от удивления выронила деревянную ложку, которой раскладывала по блюду выловленное в казане мясо. Он тоже не знал что сказать. Все было правильно.
— Это я увидел по цвету твоего лица и воспалению в глазах, — объяснил старик. — Нужно приготовить горячую воду!..
Все почему-то слушались незнакомого старика. Мать с тетушкой Фатимой поставили на огонь казан с водой. Старик, бормоча что-то и помешивая, стал сыпать туда щепочки и коренья из своего коржуна. Пахло чем-то непонятным, вызывающим кашель. Когда вода отстоялась, старик обхватил его сильными цепкими руками и ковшик за ковшиком стал вливать в него бурое варево. Он задыхался теплой горечью, пытался вырваться, но старик не отпускал