Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Я приехал жить в Червленную. Квартиру мне отвели у казачьего офицера. Встретил меня мужчина лет 30 с острой бородкой, в полинялом лиловом шелковом бешмете, синих узких портках и старенькой желтой папахе. Это был хозяин дома.
ПИСЬМО ОФИЦЕРА
Давно я не писал тебе. <Я был в набеге и теперь неделю, к несчастью, вернулся здоров и цел и опять в ту же станицу. Не шутка то, что я говорю к несчастью.>90 Я теперь, и именно нынешний вечер, так счастлив, как только может быть человек. Ты подсмеивался надо мной, когда я писал тебе про свою любовь к казачке, к дереву, к станице, ты говорил: Я сам часто это думал. Но всё не легче. Кто бы она ни была для меня, но она всё для меня. Может быть, точно, что я в ней люблю природу, люблю ее как олицетворение прекрасное природы, но я люблю ее, как нельзя любить. Может быть тоже, что одиночество делает это; да, мне необходимо одиночество, и в одиночестве я вполне сам чувствую себя хорошим и в те только минуты чувствую, что любовь к ней наполняет всю мою душу. Я был в походе, не видал ее два месяца, видел опасность, людей, людей всех сортов, людей, так занимавших меня прежде, и мне всё было тошно. Не то что грустно, некогда было: вечно выступления, толки об орденах, глинтвейны, выстрелы, вечно палатки, карты, но мне грустно было по моей грусти. За каждым впечатлением я чуял эту сладкую грусть и любил отдаваться ей. Всё для меня было не то и не то.
Теперь я вернулся, остался один, увидал ее и снова стал томительно счастлив. Наши отношения были те же, — с моей стороны страстная робость, мольба, с ее — спокойная гордость, равнодушие не презрительное, а давящее и чарующее. Самое ужасное и самое сладкое то, что, я чувствую, она никогда не поймет меня и не поймет не оттого, что она ниже меня. Напротив, она и не должна понимать меня. Она выше меня, она счастлива, она, как природа, спокойна, ровна, сама в себе, а я, исковерканное слабое существо, хотел, чтобы она поняла мои мученья. Нет, я хочу быть хоть на миг причастным ее силе и ровной радостной жизни, но не могу и думать подняться на ее высоты. А избави бог, чтобы она снизошла до меня, тогда ее не будет. Часто в моих нелепых мечтах я воображал ее моей любовницей, женой, в платье, шляпе, как казачку, жену нашего офицера. Это было бы ужасно, она умерла бы для меня, и я с отвращением отталкиваю эту мечту. Вот когда я думаю самому быть казаком Киркой, ходить босым по росе, красть табуны, заливаться песней, но мне не дано это. Я изломан, тогда еще хуже я чувствую свою слабость, безнадежность своего существования. Как мне жалки и смешны ваши письма и ваш взгляд на жизнь. Он погубит себя, женится на казачке, которая никогда не поймет его. Мгновенья счастья с этой женщиной, мгновенье жизни в ее жизни, и как прах разлетаются ваши взгляды и желанья счастья за меня и за себя.
Я стою всё у них на квартире и утро-вечер передо мной горы и эта величавая женщина с своим спокойным, сильным и счастливым видом.91 И не для меня эта женщина. Хотя ты и глуп, как все те, кто не любит страстно, но ты поймешь меня. Мне надо высказать то, что со мной случилось. <Я нынче ужасно глубоко несчастлив.>
Возвышенная, идеальная любовь! Люблю я эти слова и мысль люблю. Испытывал я это натянутое, тоненькое, одностороннее, личное, уродливое чувство, я тоже думал, что любил так Анну Дмитриевну. Тогда я прикидывался, что люблю, любовался на свое чувство и всё делал я. Нет, теперь не я, не она, а через меня любит ее всё, вся природа, весь мир божий, любовь эту вдавливает весь мир в мою душу, я чувствую себя частью всего целого, любя ее, и люблю всем, всем существом моим. Она не знает, не чувствует меня, но я не несчастлив, я томлюсь, но блаженно и ни на что в мире не променяю этого состояния. Наши отношения те же, я вижу ее; притворно шутя, с улыбкой на губах и мукой в сердце каждый день говорю ей несколько слов, покупаю пряничков, когда у нее посиделки, посылаю ей платки через Петрова, иногда она принимает их, иногда нет. Особенно дорогое. Она иногда весело смотрит на меня, особенно при других, иногда робко, боясь и не понимая, иногда любопытно. <С дня моего приезда из похода я уже ничего не говорил ей.> <Лучшее время — вечер, когда я иду к ее отцу или к одной мамуке и сижу, будто пью чихирь, беседую о казачьих делах, рассказывая неверующим о России, а она, как коза, поджав ноги, сидит на печи, я вижу ее лицо и чувствую, что она слушает. Глаза горят иногда такой силой, что я не могу, замолкаю и смотрю. Тогда она спрячется. Я радуюсь всем существом, слушая ее сильные шаги, завидев ее синюю рубаху. Кирку я не встречал более на дворе, но о нем она не любит говорить, отец и мать тоже. Я раз-два начинал говорить про его дурное поведенье, она серьезно заступалась.> Вчера я сидел у них, она на печи грызла семя, я видел ее колено и стройную ногу. Старик хорунжий рассказывал мне свои хитрости. Мы пили с ним. <Накануне было известно, что в буруны переправилась шайка, партия абреков. Вошел казак, вытянулся и доложил, что объезд нашел след и что абреки окружены цепью. Хорунжий, как сотен[ный] нач[альник], долго мямлил, принял озабоченный вид, придумал хитрость и побежал за приказаньями, старуха заахала и побежала на улицу поговорить с соседками. — «Что, ты не боишься, Марьяна?»92 — сказал я, проходя мимо> печи и останавливаясь. — «Чего мне бояться, я в степь не хожу». Она подобрала ногу от меня дальше. Ей было неловко со мной. <Это всегда дает мне сладкое чувство. Мне жалко, и я горд, и мне совестно. Мы молчали.> <«М[арьяна], — сказал я, сам не знаю как, — неужель ты никогда не сжалишься надо мной? Ведь я не знаю как люблю тебя; я женюсь, пойдешь за меня?» — Она спряталась в темный угол печи, я искал ее рукой. — «М[арьяна], приходи ко мне. Мы поговорим». — «Ну что брешешь!» — сказала она, схватив меня за руку, как будто чтоб оттолкнуть>, но она держала мою руку.93 — «Разве господа на казачках женятся? Иди, вот мамука идет». Я слышал шаги матери. — «Да ты приди на минутку, — и я, вырвав руку, схватил ее. — Придешь?» — «Куда я приду?» — «Ну, так я приду. Завтра утром». Утром она бывала одна. — «Приходи, пожалуй, мне всё равно». Мать...94 а, я соскочил с ступен...95 чки. Это было, как...96 щанье, я был счастлив...97 <...дости проснулся раньше>.98
Я проснулся раньше обыкновенного. Еще солнце не всходило. На улице что[-то] шумели и ходили, я вышел. Казаки ехали верхами, и Кирка был тут. Он, хоть и не начальник, сдвинув шапку, весь красный, повелительно кричал товарищам. — «Куда?» — спросил я. — «Абреков ловить, засели в бурунах. Сейчас едем, народу мало». Я оседлал лошадь и поехал с ними. Кирка послал Иляса взять вина, и, выехав за станицу, казаки слезли с лошадей и выпили. Солнце начинало подниматься. В степи было сухо. На меня казаки не обращали никакого внимания. Выехал хорунжий. Я было подъехал к нему, но он был во всем величии и тоже третировал меня en dessous jambe.99 Однако я добился-таки от него, в чем было дело. Верст за восемь в бурунах застали абреков, они засели в яму. Поставили кругом лошадей и кричали, что не отдадутся живые. Объезд остался там караулить их и дал знать в станицу, чтобы ехали на помощь. Я тебе описывал уже эту дикую, печальную степь; с испещренным следами песком, с завядшей, сухой травой, с камышами в лощинах; с ногайскими кочевьями далеко-далеко на горизонте; с редкими, чуть проторенными и заросшими дорожками, с мрачными печальными тонами. Солнце всегда заходит красно, ветер всегда ужасен, когда ветер. В этот день было грустно, мягко, тихо, туман. Воздух не шелохнулся, лошади ступали мягко, только и слышно было. Казаки ехали молча, изредка джигитуя. По всей степи верст восемь мы встретили живого только одну кибитку, которая двигалась на горизонте, и двух оборванных скуластых ногаек, которые собирали хворост. Хорунжий и Кирка, одни хорошо говорящие по-татарски, поговорили с ними. — «Ай-Айб», — что-то, жалобно размахивая руками, говорили они. Я не намерен был, разумеется, ни драться, ни чего, я только хотел видеть, но ожидание сильно волновало меня. Это имело другой характер от наших пехотных дел, все рассказы Епишки возобновлялись у меня в голове. Я любовался на казаков. Иляс что-то шептал и подмигивал, на лице и во всей фигуре Кирки была какая-то торжественность. Он спокойно вел своего кабардинца и, весь щурясь, вглядывался. — «Вон конный едет», — сказал он, подъезжая к нам. Я ничего не видел, но казаки различили несколько конных. Может, они! Мы ехали тем же ровным шагом, приближаясь к конным, так что я различил их. — «Нет, то наши, — сказал Кирка. — Машут, они стоят, один к нам едет». Скоро, действительно, к нам подъехал и указал рукой за песчаный бугор, где они сидели. Мы съехались с казаками объезда, два из них, сойдя с лошадей, лежали на бугре и стреляли. Пулька просвистела оттуда.
- Атлант расправил плечи. Книга 3 - Айн Рэнд - Классическая проза
- Смерть Ивана Ильича - Лев Толстой - Классическая проза
- Воскресение - Лев Толстой - Классическая проза