Перегнулся хребет, как сугроб под ногой — издохла.
А в шубах те, двое, живы. Хромоногий и баба меж суметов ползут.
— Сенюшка, страсти-то какие!
— Молчи ты, сука!
А чего молчать? На улице пулемет. На каждый пулемет — десять убитых, а пулеметов всего — десять. А может, и сто убитых на пулемет?…
Горит двор дедовский, сундуки в нем вековые, сухие, как зимняя хвоя.
А скот забыли. Ревут пригоны. Горит скот — паленой шерстью пахнет. Красно-бронзовые у скота глаза.
Красно-бронзовый ветер в небе хохочет, шипит, свистит.
Смоляной дым — как рана. Смоляной дым хотя и слепые глаза проест.
Проело слепой Устинье глаза, плачет старуха.
— Пожар, что ли, Листратушка, Семушка?
Отвечает багровый ветер с неба, шипом-шипит на сизо-бурый снег.
Тычется по двору Устинья — ворота ищет. Не надо ей ворот!
У ворот убита одна баба, — больше не надо, у каждых ворот по одной.
Эх, ветер, ветер, пурпурно-бронзовый и тугой!
Заблудилась старуха. Дым гложет глаза. Пламя по седому волосу. Бежать старухе, бежать!
Босиком она. Зима, а тепло. Босиком старуха — в пригон. Развязала ворота, распахнула.
Ага, нашлись люди, догадались выпустить скот! А почему баба на дороге? Скоту нужно бежать из пригона.
Лежит на горячей, талой земле старуха Устинья, греется, она привыкла на голбчике. А скот рогами в заплоты, скот ревет. Ворот открыть на улицу некому.
Горят ворота. Горит скот. Горит Устинья.
Небо горит, снега горят.
XXXVIII
Эх, и голубые же снега, запашнстые! На бочке верхом ехал заимкой рыжебородый Нау-мыч. Как в пустую бочку, кричал по дворам:
— Товаришши, спирт отбили!
Липкое желтое пламя от смольевых щеп.
— Пей, товаришши, подходи!
Со смолья багровые капли на снег. Шипит ночь, расползается.
Эх, ковши — не ковши — ведра! Пей!
Смолой пахнет жгучий спирт, разбавляй снегом, чтоб холоднее.
В широкие, как стакан, глотки ныряют жгучие ковши. Пот по волосатому телу. Жарко!
Щепы ветер рвет, пламя над бочкой, над лошадью.
— Эй, кто там еще? Подходи!
Подходят.
Всем умирать, всем пить.
Все пьют.
Пьет Калистрат Ефимыч. Ему ковш эмалированный. Никитину — ковш медный.
— Лопай, еще везут!
Ах, и голубые же снега, голубые! Ах, и звенит же тайга, звенит! Орут громогласные песни:
Эх, распошел ты…
Мой серый конь, пошел!…
На бочке верхом рыжебородый, бьет валенками в бочку, кричит:
— Подходи!
Бабы с ковшами из шалашей, бабы с котелками из землянок, ребятишки голобрюхие — с чашками.
— Пей!
А потом с горы, с яру, катались на шкурах, на кожах.
Вся заимка Лисья катается, гуляет.
Гуляют, пьянствуют Тарбагатайские горы!
Снег над шкурами клубом. Гора клубом. Небо клубом.
— О-о-ох!…
Голова кругом, колесом, летят, шипят, сшибаются шкуры.
На горе три сосны сухостойных подожгли. На горе пламя. Все под горой, как от щепы, видно. Полыхает гора.
— Садись, Микитин!
Ледяная гора разукатистая. Ледяное небо катится. А по небу луна тоже с гор на шкурах несется.
— Садись! Э-э-э-х, ты-ы!…
Бабы визжат. Баб, когда катаешь, обнимать надо. Как снег под полозьями, визжат бабы.
А в штабе курчавый играет на гармошке. Курчавые все и всегда — гармонисты.
Шлюссер-мадьяр и Микеш-серб с девками кадриль ведут.
У дверей парии семечки щелкают.
Мороз щелкает избы, как семечки.
Подошел парень к бочке, сказал Наумычу;
— Девка-то та, в загоне, замерзла.
Поднял кружку со спиртом рыжебородый.
— Пей! Какая девка? Гриппина-то, што ль? Пушшай! Царство небесно!
Выпил парень, пошел. Крикнул рыжебородый:
— Ты старику не говори, скажем — убегла!… А ты как туда попал? Кралю повел, что ли?
Хохочет парень.
Кошеву в коврах привезли. В кошеве Калистрат Ефимыч, Настасья Максимовна, Никитин.
Парни по краям. На задках парни. Смольевые щепы в руках горят. Желто-багровый огонь, веселый.
Летит кошева под гору — голубой и желтый клуб.
Смолистый дым, веселый. Смолистый дым — как спирт.
— Э-эй!… Сторонись, тулупы!…
Вся душа в снегу, все небо в снегу — голубом и мягком.
…Здорово!…
XXXIX
Снега мои ясные — утренний глаз олений! Вся долина, вся земля белки Тарбагатайские.
И медведь лохмокосый в берлоге, и красный волк на скалах, и лисица по хребту сугроба — ждут.
Ой, не скрипи, железо, по дороге, не вой за сугробом, волк, — сердце мое, как пурговая туча — по всему небу, по всей земле!…
Лиственницы бьются — не хотят па плечи снега. А снег на них бледно-зеленый, а хвоя бронзовая.
А ветер золотисто-лазурный в хвою уткнулся, бороду чешет.
Эх, снега мои ясные, утренний глаз, олений, — ждите.
…Снега шли на запад, тащили за собою морозы.
Мужики шли на запад.
Из тайги — к городам. Из гор — к городам.
Расступитесь, снега, разомкнитесь — голубое, золотое кольцо свадебное!
Сшибаются розвальни на раскатах. Закуржавели лошади. Сшибаются закуржавелые бороды.
— Е-е-ей!…
— Ей!…
От поселка к поселку метет пурговое помело, метет. Лыжи по насту как снежные струйки. В рукавицах топоры, винтовки, на розвальнях пулеметы.
Холодный ствол, убьешь троих — нагреется. Руки отойдут. Душа людская отойдет — вверх.
Гонит землистоглазый старик обоз пустых подвод.
— Куды? — спрашивают.
— В городах-то возьмем!… Бают, имущество раздавать будут!…
Хохочут старики, у самой земли — седая борода.
Города замыкаются в железо. Двери на железо — болты. Штыки за городом — болты.
— Кро-ой!…
Над тайгой зарево. Над городами таежные сполохи.
Не сиянье полярное — тайга горит. Не на льдинах белые медведи — мужики-лыжники, душегубы-охотники.
Эх, и голубые же снега, голубые, запашистые.
Нет, я иду, иду в снегах, пошел!
Любовь моя, радость неутомимая!
Эх, душа моя — кошева на повороте! А ковры туркестанские — губы.
Ковры снега мутят. Кошева на раскате. На пятнадцать верст лошадиный храп!
Так любите, люди, так!…
Плескалась по горнице мокрыми коричневыми ладонями бабка-повитуха Терентьевна. И вытаскивала из углов одной ей ведомые тряпицы.
Велеречит слова, ей нужные:
— А ты, муженек, в передний угол иди, крестись, чтоб лбу больно было… Роды тоды будут легки, как пух.
Стонала Настасья Максимовна.
Жарко в горнице, как в бане, а выскочить нельзя.
— Мамонька-а!… темечко-о!… Бабонька! Бо-ольно!
Оловянный у старухи глаз, бельмовый, наводит его на роженицу.