Шрифт:
Интервал:
Закладка:
— Костя, когда выйдет работа?.. Костя! Отец говорил, что ты задачу решил. Говорил, крупную! Когда уж мы услышим прославленной твою фамилию?
— На днях.
Он закрыл за собой дверь.
Конечно же они тоже в эту ночь не заснули. Сидели на диване, в квартире был мягкий полумрак. Светлана все ластилась к нему, и он целовал ее в глаза, все думая и думая. Она была притихшая, хотя ни о чем не подозревала. Он глядел на далекое бледное пятно зеркала, отчаяние не коснулось его. Он, Костя, такой. Он видит все, как есть. Ему немного жаль своих планов, но это и все… Ночь за окном, тяжелая, темная. Такая же ночь в степи, там, куда сейчас доехал, добрался Володя. Этот слабенький Володя. Для него, Кости, Володя давно уже был обузой; Костя все жалел друга и вот дожалелся, влип из-за него. Конечно, он любил Володю, но и презирал за слабость. Володя способен расслабить и размягчить кого угодно. Как дитя, любовался задачей, когда нужно было быстро ее решать. А как жалко он выглядел, когда Костя сообщил, что уходит в великолепную НИЛ. Да, не того он выбрал себе в попутчики… Сейчас, конечно, все это в прошлом, сейчас все перевернулось, но и сейчас Костя отчасти сожалел о том, что так долго нянькался с сентиментальным своим другом. И ведь эта напичканная чувствительностью натура приедет и будет обижаться. Попрекать… И, презирая его в эту минуту больше, чем когда-либо, Костя полез в карман. Медленно освободившись от прильнувшей Светланы, он вынул из нагрудного кармана зеленую официальную бумажку, в которую он должен был вписать год рождения и прочие свои достоинства (бумага могла ему помочь, бумага была справедлива), и порвал ее.
— Что это? — спросила Светлана, пробуждаясь.
— Так поступали мужчины нашего племени, — сказал с усмешкой Костя.
Он не боялся ничего. Плевать он хотел на эту бумажку.
Он вдруг вспомнил планы спасения мира и понял; и вырвалось разом:
— Как все это было глупо, как все это было по-детски!
И удивительно: он, единственный из всей лаборатории человек, не поддавшийся панике, единственный, понявший, что нужна жертва и что, сколько ни кричи и ни требуй он, Костя, все равно они пошлют того, кто слабее, кто им удобнее в своей слабости, единственный несюсюкавший и понявший сразу, что Белов должен искать силы только в самом себе, единственный трезвый — он, Костя, не мог никак заснуть.
Светлана встрепенулась, моргая глазенками.
— Володю ругаешь?.. Это того, у которого мы тогда были?
— Да, — сказал он. — Того самого.
4Был у меня Бобик, паршивая, но любимая собака. Как раз приехал на неделю отец, раненый, и ругал меня за собаку: не до собак, мол. Он вообще ежечасно ругал меня и давал поучения оттого, что никак не мог отвыкнуть от окопов и привычных ста граммов, оттого, что сидел целый день со мной в комнате… Бобик, к счастью, был нетребователен, и какое же наслаждение было, идя из школы в группе ребят, крикнуть перед сараем: «Бобба!..» Перед сараем был огромный сугроб, и через этот сугроб, через белую махину, весь заснеженный, искрящийся, вылетал с лаем мой пес…
Солдат ускорил шаги, и я тоже машинально прибавил шагу. Мы подходили.
Филатовы решили наказать Бобика, грозились. У них было много детей, три курицы и больше ничего, и Бобик по глупости помял одну из них. Мне бы его отпустить, и пусть ловят, а я, замирая, запер его в сарае… И я побежал, опередил их и стоял перед дверью. Они легко отстранили, откинули меня, вошли, и Бобик лизал им руки. Они повесили его тут же, в сарае, где я кормил его, спал с ним. Я побежал, помчался домой: ведь отец приехал, я еще мог успеть!.. Дом был заперт. Ничего не видя, кроме этой запертой двери, я выбежал, и упал в снег, и стал биться головой. Отец подбежал: «Володя!» Первой моей мыслью было, что он будет бить меня: он мне запрещал садиться на снег. Я закричал, я все бился, а он держал меня на руках, прижимая к себе всей силой, не давая мне биться.
И потом сбивчиво рассказывал, что видел где-то Бобика, что пес вырвался и убежал. Он утешал меня перед отъездом, после того как мы зашли к маме в больницу; он утешал, наспех и плохо придумав. Он не знал, что мы видимся в последний раз.
Отец уехал, меня занесло под Краснодар к Ирине Васильевне, к ее детворе. Они хорошо встретили меня…
Мы вошли в ярко освещенный двухэтажный дом.
— Сюда, — сказал солдат, указывая на дверь. — В эту толкайся. Да толкайся же сильнее!.. — И он ушел, как только дверь под моей рукой скрипнула и подалась.
Это был кабинет, хороший кабинет с диванами, с дневным освещением. Одна из ламп журчала, как тихий нудный ручеек, и я не сразу привык к ней.
За столом сидел человек в форме полковника, большеголовый, черноволосый.
Минуту он смотрел на меня молча, оценивающе, не приглашая сесть. И вдруг спросил с неожиданным участием и теплотой в голосе:
— Волнуешься? Значит, это ты Белов! Садись, садись.
Он оживился, стал говорлив, стал совсем не похож на того человека, который так пристально и настороженно смотрел на меня, когда я вошел.
— Да садись же! Они там тыкают-мыкают. Один туда, другой сюда… Я им говорю: да ведите же его прямо ко мне! Долго ждал?
— Да… кажется.
— Вот видишь! А у меня все равно ночь пропала. Значит, ты Белов? Скажи, дорогой… Зачем вам эти расчеты снова? Я просмотрел все, что вы хотите: глупость какая-то… я могу, конечно, выдать эти бумаги, но объясни мне по-человечески: Стренин кого-то наказать хочет? Упечь?
Он говорил бурно, торопливо и непрестанно улыбался:
— Не знаю… Ведь люди погибли, — сказал я, не очень понимая, что он говорит. — Ошибку найти надо. За этим вот я…
— Да подожди! — Он рассмеялся, он был оживлен, глаза его, переборовшие сон, блестели под смоляными бровями. И очень чувствовалось, что он хочет успокоить меня, что я, мол, еще ничего не понимаю в этих делах и не скоро, по его мнению, пойму. — Значит, ты Белов? Сколько же тебе лет? Двадцать?
— Двадцать три, — сказал я отрешенно и так же отрешенно поправился: — Скоро двадцать три.
Он повторил задумчиво:
— Д-да. Двадцать три!.. — И опять смотрел на меня с удивлением, жалостью и, как мне виделось, с явной мыслью: неудивительно, что у нас, мол, произошло несчастье. Тут же он просматривал бумаги, просматривал и опять поглядывал на меня.
Я молчал. Мне вдруг таким мелким показалось и то, в каком месте сделана ошибка, и вся его мышиная возня, и сам этот полковник, считающий себя большим человеком и старающийся успокоить. Я смотрел, как он возится в наших бумагах, я знал их, знакомые росписи в уголках, почерк Кости… Голос доносился ко мне, как будто этот полковник был за далекой стеной.
— Ты слышишь? Или нет? — сказал он наконец требовательно. — Я не дам вам эти бумаги! Все!
Я отозвался:
— Как же так… нам ведь нужно.
— Мало ли что вам нужно… А вот я не дам! И езжай завтра с богом! — Он хитро оглядел меня. — А ты знаешь, что это тебя собираются наказывать? Тут только твоя фамилия встречается. Твоя и еще одна… Знаешь ты это?
— Знаю.
— Так вот: у вас все правильно. А бумаги я не выдам. Вот так.
Я почувствовал — нужно говорить, нужно оторваться от тех далеких выхлопов детства, без которых сейчас я был ничто. Напрягшись, я сказал:
— Стренин все равно потребует.
— Что мне Стренин? — сказал этот человек бодрым голосом. — Пока я здесь начальник, этих бумаг он не получит! Понял?
— Понял… — сказал я и добавил: — Дайте бумаги… я прошу вас.
Он рассердился:
— Переночуй и езжай. Завтра же. Самолетом! Слышал?.. У вас все правильно в расчете! Я не успокаиваю тебя, и пусть совесть не тревожит и не трепыхается! Ты в нервное отделение захотел? Жаль их, конечно. Жаль старшину. Веселый, хоть и бестолковый был человек… — сорвался он неожиданно на иную ноту. И тут же встал, давая понять, что разговор окончен: — Ваши расчеты здесь ни при чем. Все, юноша! Все!
Я тоже встал.
— И завтра же. Самолетом! Нечего тебе здесь толкаться! — крикнул он раздраженно и в каком-то озлоблении мне вдогонку. — Ты поглядись в зеркало, на кого ты похож. Черный весь!
Я вышел: солдат, что привел меня, стоял у выхода, я как-то машинально отметил, что солдат, оказывается, здесь, и вышел на улицу. Кругом была темная терпкая полынная ночь.
Я шел долго, шел в темноту, туда, где было мрачно и черно-сине, я шел, не думая, куда, зачем, шел, не разбирая дороги. Я наткнулся во тьме на какого-то старичка и, не удивившись, шел дальше. Старичок засмеялся с перепугу, и в ушах у меня минуты две висел его боязливый смех. Кругом была тьма, полынь, ночь.
Я шел. Разве это обо мне? Какое мне дело до их цифр, до тех, кто там, в Москве, ждал меня, если здесь моя родина, моя степь, мое детство? Если здесь я бегал, прося хлеба, если здесь меня били? Если здесь жили мои деды и прадеды, затерянные сейчас в сровнявшихся уже с землей бугорках?.. Разве кому-нибудь из ожидавших меня в НИЛ интересно, как я крал лепешки у старого конюха? А какое тогда мне, извините, дело до них?.. Я шел как слепой, наобум, разрывая этот терпкий полынный настой, эту ночь, упираясь и шершавя ногами землю.
- Свет моих очей... - Александра Бруштейн - Советская классическая проза
- Голубые рельсы - Евгений Марысаев - Советская классическая проза
- Девять десятых судьбы - Вениамин Каверин - Советская классическая проза
- Льды уходят в океан - Пётр Лебеденко - Советская классическая проза
- Мы были мальчишками - Юрий Владимирович Пермяков - Детская проза / Советская классическая проза