сне… Итак, теперь слушай меня. С тобой меня всегда подводила моя бережность. Я до идиотизма был с тобой деликатен. Но ты принимала это за что-то другое. Я люблю тебя. Я люблю тебя, как жизнь, как свободу, как правду. Ты мне необходима. И ты будешь со мной – чистая, ясная, чего бы это ни стоило нам обоим. Ты тоже хочешь этого. Молчи. Я знаю. И ты сделаешь всё, что я скажу. Слышишь? Я один из всех живых знаю тебя, понимаю, люблю в тебе всё. Я один из всех живых отвечаю за тебя перед твоей мамой, перед твоей сестрой Валюшей, перед Колиной памятью, перед Ольгой Петровной Тарасовой, перед Александром Осиповичем. А больше всего – перед собой, своей жизнью, своим представлением о Боге в людях, правде и любви. Наконец, я просто хочу счастья. Моё счастье – ты. А если я что-то знаю, того и хочу. Меня не собьёшь и не остановишь. Мы будем вместе. Твои сжигания мостов ничего не изменили и не изменят. Потому сегодня я требую, детка, как твой человек неизменный, как твоя вторая совесть и разум, я требую, Тамара: немедленно прекрати этот душевный распад. Сегодня же рви с Димой, извинись и выставь его за дверь. Ясно? Не отдам я твоего нутра. Оно моё. Моё… Раньше или позже ты вернёшься ко мне. И вероятно, я тебя всегда приму. Но лучше теперь, чем через год или пять. Не калечь себя. Немедленно уходи от него…» Письмо было нескончаемое. Не зная Диму, уничтожая его, он крушил и громил меня. Страдал сам? Да. Это было тоже очевидно.
Микунь, где находился в зоне Борис, и Княжпогост, куда Дима вернулся из Шадринска, отстояли друг от друга всего на сто километров. Как Борис истолковал возвращение Димы с Урала на Север, домыслить нетрудно.
* * *
Наступил месяц май. Театр готовился к гастролям по Уралу и Северному Казахстану. Я с нетерпением ждала отъезда. Неимоверная усталость от неудач с поисками сына, пережитое ошеломление от народного оплакивания вождя, растерянность перед волей, «наезды» власти, увольнение Димы и наша разлука истощили остатки сил. Я была одержима единственным желанием: выпасть из собственной биографии, из того, что было атмосферой страны.
Я смирно сидела в кузове грузовика, отрешённо глядя на беготню отъезжающих-провожающих и ожидая, когда машина стронется с места. Из театра выбежал директор, подошёл к борту: «Хорошо, что успел. Вам принесли целую пачку писем. Вот». Скопившихся на перлюстрации писем было действительно много. Ото всех сразу: от Димы, от Александра Осиповича, от Бориса, от Александры Фёдоровны, от Оли. Письма я всегда вскрывала незамедлительно. В тот раз не прикоснулась ни к одному: «Позже! Потом!»
Чернели вспаханные поля. А где-то уже зелёным туманом смотрелись всходы озимых. Переваливаясь с боку на бок, грузовик увозил нас от города, застревая, буксуя в месиве весенней грязи. То и дело слышалась команда: «Выходи… А ну, взяли… Ещё раз…» И снова – вёрсты, вёрсты…
После «слепого» дождя через всё небо цветными вратами раскинулась радуга. Нас окружало совсем иное пространство: покой и величественная красота уральской природы. Лесными дорогами проезжали от одного становища к другому. На огромных участках леса на стволы деревьев были аккуратно набиты жестяные жбанчики, в которые с сосен скупыми янтарными слезами стекала смола, а с берёз – сок. В промышленном покушении на девственный лес виделись умело хозяйничавшие руки человека – и чем отдалённее было место, тем искусней и опытней казался хозяин. Но смотреть на пораненные, плачущие стволы было неловко.
Поначалу мы играли в небольших городках, затем последовала череда селений, совхозов, и картины городской жизни постепенно стёрлись в сознании. О цивилизации напоминали телеграфные столбы и кое-где электричество. Те, кто был озабочен проблемами общественной жизни, начинали здесь тосковать. А я, с охватившей меня тогда мощью отрицания всего общественного и городского, повернулась навстречу природе, шла к ней, как к живой, ожидавшей меня прародительнице, с надеждой отрешиться от нагромождений своей жизни. Никогда больше сезонными ветвями души я так не совпадала с наступившим летом. Окуналась в тихие озёра, речушки, тонула в сумерках, вбирала в себя синеву гор, сухость бора и холодок низин с неисчислимыми оазисами незабудок.
В наших прогулках по безлюдным лесам более отчаянная, чем я, актриса Ася Б. срывала с себя одежду и нагая, перепрыгивая с пня на пень, потешно голосила: «Уа-уа!» Мне, тяготевшей к тишине, Урал открывал свою затаённую пропись. Углубившись одна в лес, я как-то оказалась у речки с высокими берегами из красного песчаника, в которых были прорыты пещеры. Собравшись с духом, ухватилась за ствол поваленного через речку дерева, повисла на нём и нащупала ногами твёрдое основание одной из пещер. В неглубокой, нагретой полуденным солнцем пещере было удобно и сонно. Я не отводила глаз от сверкающей на солнце речной глади. Из стихии воды в стихию воздуха выпрыгивали, взлетали ввысь рыбки – одна, другая… седьмая, двадцатая… То ли играя, то ли соревнуясь между собой, они разрешали любоваться своей прытью. Кто изящнее изогнётся, кто круче прочертит дугу?.. Неужели так грациозен и так наполнен радостью инстинкт всего живого?
До того уральского лета природа была фоном, а теперь, оттеснив к краю спектакли, отношения с труппой, предъявила себя во всём полновластье. Смысл проживаемых суток заключался теперь в том, чтобы совместить себя с лесом, озером, следить за тем, как зарождается и меркнет свет дня, переходя в сумерки, в темень. Чем самозабвенней я приближалась к зыбкой черте превращения утра в день, дня – в ночь, тем больше изумлялась порядку всего сущего. Я проникалась мудростью местных сказаний о Хозяйке Медной горы, о леших, о Мавке, о колдовском озере Сариклен. Все домыслы происходили из были. Что-то порой толкало в спину, нашёптывало в сердце: если не признаешь духов душою гор и вод, если не зайдётся сердце от почтения и страха, – природа заграбастает тебя, сомнёт и превратит в ничто. Если не хочешь быть поглощённой её всевластием, улови границы, которыми человек отчерчен от неё, вцепись и держись за них.
Для чего мне явилась в то уральское лето картина незагубленного Божьего мира? Наверное, в подмогу дыханию и – про запас. Кое-что я записывала в блокнот:
«Когда-то этот летний сезон будет к чему-то приписан. Чувствую: он меня прячет, защищает в своей истинности… Верю не только в то, что в этих лесах находят корень жизни женьшень, но и в то, что он вправду похож на человечка».
«…Познано благо временного самоизъятия, самоизбавления… Существует только