застенчив, о себе и своей работе говорить не любил.
Наружность Рахманинова была значительна и своеобразна. Он был очень высок ростом и широк в плечах, но худ; когда сидел, горбился. Форма головы у него была длинная, острая, черты лица резко обозначены, довольно большой, красивый рот нередко складывался в ироническую улыбку. Смеялся Рахманинов не часто, но когда смеялся, лицо его делалось необычайно привлекательным. Его смех был заразительно искренен.
Сидел Рахманинов за фортепиано своеобразно: глубоко, на всем стуле, широко расставив колени, так как его длинные ноги не умещались под роялем. При игре он всегда довольно громко не то подпевал, не то рычал в регистре баса-профундо.
Музыкальное дарование Рахманинова нельзя назвать иначе, как феноменальным. Слух его и память были поистине сказочны. Я приведу несколько примеров проявления этой феноменальной одаренности.
Когда мы вместе с Рахманиновым учились у Зилоти, последний однажды на очередном уроке (в среду) задал Рахманинову известные Вариации и фугу Брамса на тему Генделя (2) – сочинение трудное и очень длинное. На следующем уроке на той же неделе (в субботу) Рахманинов сыграл эти Вариации с совершенной артистической законченностью.
Однажды мы с моим другом Г.А. Алчевским[103]зашли к Рахманинову с урока М.М. Ипполитова-Иванова. Рахманинов заинтересовался тем, что мы сочиняем. У меня с собой никакой интересной работы не было, а у Алчевского была только что им в эскизах законченная первая часть симфонии. Он ее показал Рахманинову, который ее проиграл и отнесся к ней с большим одобрением. После этого нашего визита к Рахманинову прошло довольно много времени, не менее года или полутора лет. Как-то на одном из музыкальных вечеров, которые происходили у меня, Рахманинов встретился с Алчевским. Рахманинов вспомнил о симфонии Алчевского и спросил, закончил ли он ее и какова ее судьба. Алчевский, который все свои начинания бросал на полдороге, сказал ему, что симфонию свою не закончил и что существует только одна первая часть, которую Рахманинов уже видел. Рахманинов сказал:
– Это очень жаль, мне тогда эта симфония очень понравилась.
Он сел за рояль и по памяти сыграл почти всю экспозицию этого довольно сложного произведения.
В другой раз, когда Рахманинов ездил за чем-то в Петербург, там исполнялась впервые в одном из беляевских русских симфонических концертов Балетная сюита Глазунова. Рахманинов прослушал ее всего два раза: на репетиции и в концерте. Сочинение это очень Рахманинову понравилось. Когда он вернулся в Москву и был опять у меня на одном из моих музыкальных вечеров, то не только припомнил ее темы или отдельные эпизоды, но почти целиком играл эту сюиту, с виртуозной законченностью, как фортепианную пьесу, которая была им в совершенстве выучена.
Эта способность Рахманинова запечатлевать в памяти всю ткань музыкального произведения и играть его с пианистическим совершенством поистине поразительна. Музыкальной памятью подобного рода обладал также знаменитый пианист Иосиф Гофман. В Москве в один из приездов Гофмана тогда еще юный Н.К. Метнер сыграл при нем свою Es-durʼную прелюдию, отличающуюся довольно значительной сложностью ткани. Спустя несколько месяцев мой друг Т.X. Бубек, будучи в Берлине, посетил Гофмана, с которым он был хорошо знаком по семье своей жены – Е.Ф. Фульды. Гофман вспомнил о Прелюдии Метнера, которая ему очень понравилась, и сыграл ее Бубеку наизусть.
Однажды Рахманинов мне сказал:
– Ты не можешь себе представить, какая замечательная память у Гофмана.
Оказывается, Гофман как-то, будучи в концерте Л. Годовского[104], услышал в его исполнении сделанное Годовским переложение одного из вальсов И. Штрауса. (Как известно, эти переложения Годовского отличаются чрезвычайной изысканностью фактуры). И вот, по словам Рахманинова, когда он был у Гофмана, с которым, кстати сказать, находился в близких дружеских отношениях, то Гофман, сказав Рахманинову, что ему понравилась транскрипция Годовского, сыграл ряд отрывков из этой обработки. Рахманинов рассказывал об этом, сидя за роялем, и не заметил того, что сам тут же стал эти отрывки играть, запомнив их в исполнении Гофмана.
О каком бы музыкальном произведении (фортепианном, симфоническом, оперном или другом) классика или современного автора ни заговорили, если Рахманинов когда-либо его слышал, а тем более, если оно ему понравилось, он играл его так, как будто это произведение было им выучено. Таких феноменальных способностей мне не случалось в жизни встречать больше ни у кого, и только приходилось читать нечто подобное о способностях В. Моцарта.
Мы с Алчевским как-то зашли к Рахманинову в период его творческой депрессии 1897–1899 годов. Несмотря на то что Рахманинов очень тяжело переживал провал своей Первой симфонии, он все-таки написал тогда ряд небольших произведений; с некоторыми из них он нас познакомил. Это были: Фугетта[105], не показавшаяся нам интересной, которую Рахманинов не опубликовал, затем отличный хор a cappella «Пантелей-целитель»[106]на слова А. Толстого и чудесный, один из его лучших романсов – «Сирень», вошедший позднее в серию романсов ор. 21.
Яркость и сила дарования Рахманинова, разумеется, обнаруживалась не только в поразительном свойстве его памяти, но и в его сочинениях, в его несравненном и незабываемом исполнительском искусстве и как пианиста, и как дирижера.
Консерваторский курс Рахманинов прошел с феноменальной легкостью. Рахманинов и Скрябин одновременно учились в классе композиции, но Скрябин, обладавший замечательным композиторским дарованием, таких разносторонних музыкальных способностей, как Рахманинов, не имел. Оба они с ранних лет начали сочинять и сочиняли с большим увлечением, и потому несколько суховатая работа, которую требовал от своих учеников Танеев в классе контрапункта, их мало привлекала. Они сочиняли вместо этого то, что им хотелось, а те задачи, которые давал им Танеев, выполняли неохотно и часто просто не ходили к нему на уроки. Танеев очень этим огорчался, жаловался на Рахманинова Зилоти, пытался приглашать Скрябина и Рахманинова работать к себе домой, но все это мало помогало. Когда подошло время экзамена, то Скрябин в результате почти ничего не смог написать, и его с трудом, только во внимание к его талантливости, перевели в класс фуги. Рахманинов же написал превосходный Мотет[107], который на весеннем акте был исполнен хором, и получил за эту свою работу высшую отметку – пять с крестом[108]. Нечто подобное случилось и на следующий год в классе фуги.
Аренский был превосходным музыкантом, но как педагог не отличался особым призванием и, разумеется, ни в какой степени не мог сравниваться с Танеевым. И Скрябин, и Рахманинов оба в классе фуги ленились и ничего не делали. Перед самым весенним экзаменом Аренский заболел; и Рахманинов говорил мне, что это его спасло, так как на последних двух уроках вместо больного Аренского с ними занялся Танеев. Увидав, что они ничего не знают, Танеев за эти два урока сумел объяснить им главные принципы построения фуги. На экзамене давалась тема, на которую нужно было