Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Писарь без устали нас пересчитывает.
Со стороны фермы идут эсэсовцы и наш конвой. Окружают нас кольцом. Мы стоим. В хвосте бригады носилки с двумя трупами.
На дороге движение оживленней обычного. Люди из Гармензе ходят взад-вперед, обеспокоенные тем, что нас уводят раньше времени. Но старым лагерникам все ясно: селекция действительно будет.
Несколько раз промелькнула светлая косыночка пани Гануси.
В ее глазах, обращенных на нас, вопрос. Она ставит корзинку на землю, прислоняется к овину, смотрит. Я прослеживаю за ее взглядом. Пани Гануся с тревогой смотрит на Ивана.
Следом за эсэсовцами подошли капо и мозгляк командофюрер.
— Расступиться, поднять руки вверх, — сказал капо.
Тут все поняли: шмон. Мы расстегиваем куртки, открываем торбы. Эсэсовец действует ловко и быстро. Проведя руками по телу, залезает в мешок. Там, вперемешку с остатками хлеба, несколькими луковицами и завалявшимся куском сала, яблоки — вне всяких сомнений, из сада.
— Откуда они у тебя?
Поднимаю голову: «мой» конвоир.
— Из посылки, господин охранник.
С минуту он иронически смотрит мне в глаза.
— Точь-в-точь такие я ел сегодня после обеда.
Из карманов выгребают огрызки подсолнухов, кукурузные початки, травы, щавель, яблоки, то и дело воздух рассекает короткий человеческий вскрик: бьют.
Внезапно унтершарфюрер вклинился в самую середину шеренги и выволок оттуда старого грека с большой, туго набитой торбой.
— Открой, — коротко приказал он.
Трясущимися руками грек открыл торбу. Унтершарфюрер заглянул вовнутрь и подозвал капо.
— Смотри, капо, наш гусь.
И вытащил гуся с огромными растрепанными крыльями.
Подкапник, который тоже подбежал к мешку, торжествующе крикнул капо:
— А я что говорил!
Капо замахнулся палкой.
— Не бей, — сказал, удерживая его руку, эсэсовец.
Вынул из кобуры пистолет и, выразительно им помахивая, обратился прямо к греку:
— Откуда у тебя гусь? Не скажешь, пристрелю.
Грек молчал. Эсэсовец поднял пистолет. Я посмотрел на Ивана. Он был белый как мел. Наши взгляды встретились. Иван сжал губы и вышел из строя. Подошел к эсэсовцу, снял шапку и сказал:
— Это я ему дал.
Все впились глазами в Ивана. Унтершарфюрер неторопливо поднял хлыст и ударил его по лицу: раз, второй, третий. Потом стал бить по голове. Хлыст свистел, на лице заключенного вспухли красные рубцы, но Иван не падал. Он стоял, зажав в кулаке шапку, выпрямившись, руки по швам. Головы не отклонял, только вздрагивал всем телом.
Унтершарфюрер опустил руку.
— Записать его номер и составить рапорт. Команда, шагом марш!
Мы отходим ровным армейским шагом. Позади остается куча подсолнухов, пучки трав, тряпье и мешки, раздавленные яблоки, за всем этим лежит большой гусь с красной башкой и раскидистыми белыми крыльями. Последним идет Иван, один, никто его не поддерживает. За ним несут на носилках два трупа, прикрытые ветками.
Когда мы проходили мимо пани Гануси, я повернул голову в ее сторону. Она стояла, бледная, прямая, прижав к груди руки. Губы у нее дрожали. Подняв взгляд, она посмотрела на меня. Тогда я увидел, что ее большие черные глаза полны слез.
После поверки нас загнали в барак. Мы лежим на нарах, поглядываем через щели на двор и ждем, когда закончится селекция.
— У меня такое чувство, будто в этой селекции я виноват. Поразительная фатальность слов! В этом треклятом Освенциме даже худое слово становится плотью.
— Не переживай, — ответил Казик, — дай лучше чего-нибудь к паштету.
— У тебя что, помидоров нет?
— Не каждый день праздник.
Я отодвинул приготовленные бутерброды.
— Не могу есть.
Во дворе заканчивается селекция. Врач-эсэсовец, захватив листок с общим количеством и номерами отобранных, идет в соседний барак. Казик собирается уходить.
— Пойду сигарет куплю. А ты все-таки фраер, Тадек, если бы у меня кто кашу сожрал, дешево б не отделался.
В этот момент у края нар вынырнула снизу чья-то седая огромная башка и на нас уставились растерянные, часто моргающие глаза. Потом появилось лицо Бекера, помятое и еще больше постаревшее.
— Тадек, у меня к тебе просьба.
— Валяй, — сказал я, нагибаясь к нему.
— Тадек, мне хана.
Я свесился еще ниже и заглянул ему прямо в глаза; они были спокойные и пустые.
— Тадек, я столько времени голодный. Дай что-нибудь поесть. Сегодня последний вечер.
Казик хлопнул меня по колену.
— Знакомый, что ли, еврей?
— Это Бекер, — тихо ответил я.
— Ты, еврей, залазь на нары и жри. От пуза жри, а что останется, заберешь с собой в печь. Давай лезь. Можно со вшами. Я здесь не сплю. — И потянул меня за руку. — Пошли, Тадек. У меня в бараке мировая шарлотка есть, мама прислала.
Слезая с нар, Казик толкнул меня локтем.
— Смотри, — сказал он шепотом.
Я посмотрел на Бекера. Глаза его были прикрыты веками, и он, как слепец, беспомощно нащупывал рукой доску, чтоб залезть наверх.
Пожалуйте в газовую камеру
Перевод Т. Лурье
Весь лагерь ходил голый. Правда, мы уже прошли через вошебойку, и одежду нам вернули из бассейнов с раствором циклона, от которого вши дохнут не хуже, чем люди в газовой камере. И только в блоках, отгороженных от нас испанскими козлами, еще не получили своей одежды — тем не менее и те и другие ходили голые: жара стояла непереносимая. Лагерь был заперт наглухо. Ни один заключенный, ни одна вошь не смели проникнуть за его ворота. Прекратилась работа команд. Целый день тысячи голых людей околачивались по дорогам и апельплацам, разлеживались под стенами и на крышах. Спали на досках — тюфяки и одеяла дезинфицируются. Из последних бараков виден женский лагерь — там тоже истребляют вшей. Двадцать восемь тысяч женщин раздели и выгнали из барачных помещений — вон они мельтешат на «визах»[59], дорогах и площадях.
С утра ждешь обеда, подкрепляешься из посылок, навещаешь приятелей. Время тянется, как обычно в жару. Нет даже привычного развлечения — широкие дороги к крематориям пусты. Уже несколько дней нет эшелонов. Часть Канады ликвидирована и направлена в рабочие команды. Люди сытые, отдохнувшие, они попали в одну из самых тяжелых — в Гармензе. Ибо в лагере господствует своего рода завистливая справедливость: если имущий пал, его приятели руководствуются правилом: «падающего толкни». Канада, наша Канада, пахнет, правда, не сосновой смолой, как фидлеровская[60], а французскими духами, но навряд ли в той растет столько высоких сосен, сколько у этой припрятано бриллиантов и монет, собранных со всей Европы.
Мы как раз всей компанией сидим на верхних нарах, беззаботно болтая ногами. Мы раскладываем перед собой белый, искусно выпеченный хлеб, он крошится, рассыпается, едковат на вкус, но зато не плесневеет неделями. Хлеб, присланный из самой Варшавы. Еще неделю назад его держала в руках моя мать. О боже, боже…
Мы вытаскиваем кусок грудинки, луковицу, открываем банку сгущенного молока. Анри, огромный и мокрый от пота, вслух мечтает о французском вине, которое привозят в эшелонах из Страсбурга, из-под Парижа, из Марселя.
— Послушай, mon ami[61], когда мы снова пойдем на платформу, я тебе принесу натурального шампанского. Ты ведь никогда его не пил, верно?
— Нет. Но через ворота не пронесешь, так что не заливай. Лучше организуй мне ботинки, знаешь какие, в дырочку, на двойной подошве; о рубашке я уж не говорю, ты мне давно обещал.
— Терпенье, терпенье, будут эшелоны, я все тебе принесу. Снова пойдем на платформу.
— А может, уже не будет эшелонов? — бросил я насмешливо. — Видишь, какие поблажки в лагере: посылки не ограничены, бить нельзя. Вы вон и письма домой писали. Чего только не говорят об этих распоряжениях, да ты и сам говоришь. Наконец, черт возьми, людей не хватит.
— Не болтал бы ты глупостей, — рот грузного марсельца с одухотворенным, как на миниатюрах Козвея[62], лицом (это мой приятель, но его имени я не знаю) набит бутербродом с сардинками, — не болтал бы глупостей, — повторил он, с усилием проглатывая кусок («прошло, черт!») — не болтал бы глупостей, не может не хватить людей, иначе бы мы тут все передохли. Мы все живем тем, что они привозят.
— Все, не все… Есть посылки.
— Это у тебя есть, и у твоего товарища, у десятка твоих товарищей, у вас, поляков, есть, и то не у всех. Но мы, евреи, но русские? И что? Не будь у нас еды, организованной в эшелонах, вы так спокойно ели бы свое? Да мы бы вам не дали.
— Дали бы или подыхали б с голоду, как греки. У кого в лагере жратва, у того и сила.
— У вас есть и у нас есть, о чем спор?
В самом деле, спорить не о чем. У вас есть и у меня есть, едим вместе, спим на одних нарах. Анри нарезает хлеб, готовит салат из помидор. Очень вкусно с горчицей из лагерной кухни.
- Дни и ночи - Константин Симонов - О войне
- В окопах Сталинграда - Виктор Платонович Некрасов - О войне / Советская классическая проза
- Стужа - Василий Быков - О войне
- Гауптвахта - Владимир Полуботко - О войне
- Полет шершня - Кен Фоллетт - О войне