Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Мы пошли к озеру и неподвижно сидели на обрыве до самого обеда. Мы были до такой степени переполнены любовью, что боялись пошевелиться – при неосторожном движении любовь лопнула бы изнутри наши тонкие оболочки. Мы понемногу выпускали её – на широкую воду, на медленные облака, на травяные метёлочки, друг на друга – и она сочилась из нас медовыми струями, почти осязаемыми. А я обнаружил – хотя скрыл это от братьев в тот день – что полюбил свой мизинчик. Немного искривлённый, с трогательными морщинками, он казался мне маленьким весенним цветком в своей нежной беззащитности. Опустив руку в карман, я незаметно ласкал его, и он отвечал мне чуть заметным, но преданным дрожанием.
68. Истории безоблачного детства. О пользе долгов
Больше всего на свете наш папа любил одолжаться. Ни дня не проходило, чтобы он не приносил домой новый пухлый конверт с банковскими билетами – то от соседей, то от коллег, то от одноклассников, то от бакалейщиков, то от стоматологов. Всякий раз, снимая шляпу, он потрясал конвертом и вскрикивал в нашем направлении: берите в долг, детки! берите много! берите с охотой! Мы обычно не соглашались и намеренно возражали ему – чтобы снова послушать назидательную сказку о пользе долгов. Нам нравилось, что у главного героя из рассказа в рассказ непредсказуемо изменяются черты, вроде причёски, длины носа или пристрастия к определённому сорту зубного порошка, и мы упрашивали папу живописать его как можно подробнее. Папа морщился и нетерпеливо описывал внешность, биографию, жизненный уклад, привычки, а потом, со значением взглянув на нас, переходил к бессмысленной сути. Якобы тот человек проживал в некотором царстве и до судорог не переносил долгов, и даже не только денежных, а в любых видах и формах. И якобы однажды во время чистки зубов он рассудил, что счастливая и полная нег молодость – это также не что иное, как долг, взятый у старости, который вскоре придётся с лихвою возвращать болезнями, бедностью и одиночеством. Сделав такое умозаключение, он понял, что из-за своей беззаботности уже успел изрядно одолжиться, и принялся поспешно исправлять положение. Он спустился по улицам вниз, к заброшенным докам, и выбрав самый влажный и тёмный подвал, поселился там отшельником. Питался он улитками и устрицами, питьевую воду брал из сливной трубы спичечной фабрики, а зубы чистил песком и пивными пробками. Вскоре у него развился кашель и коленная дрожь – добрые знаки, подтверждающие верность пути – и он проводил вечера, высчитывая количество времени, оставшееся для уплаты долга и окончательного выкупа. Получалось лет пять или десять, в зависимости от способа исчисления, но для верности он прожил в подвале пятнадцать, потом ещё три, а потом неожиданно преставился. «Что значит преставился, папочка?» – спрашивали мы. «Это значит переместился в рай, детки! Это значит зря выплачивал, это значит зря брезговал!» Мы раскрывали розовые ротики, желая возражать, но тут входила мама, и папа, уже не слушая нас, звонил в ресторан, заказывал шампанское, ужин и торт.
69. Мрачные застенки. Роллтон-бой
– Что, паскуда? – говорил мне мой программист. – Допрыгалась?
Ему доставляло удовольствие обращаться ко мне в женском роде. Он пинал меня коленкой под рёбра, и нежные внутренности мои отвечали глухим охом. Что значит паскуда? До чего я допрыгался? Он приносил мне картонную коробку с обувными принадлежностями – различными щётками, баночками, тюбиками, бархатными тряпочками – и пихал в неё лицом.
– Видишь? Видишь?
Поначалу я не видел разницы между ваксой и гуталином, и за это он «делал мне сливу», зажимая меж двумя пальцами нос и нещадно выкручивая. Склонив голову, я прилежно начищал и полировал его лаковые остроносые туфли, добиваясь чёрно-радужного перелива на изгибах, но он ни разу меня не похвалил, и лишь издевался, резко выдёргивая ногу, чтобы я упал.
– Шелупонь мелкая!
Время от времени он грозился, что перепишет меня с пи-эйч-пи на джава-скрипт, но я не пугался, потому что не понимал. У него были широкие лилово-синие губы, как будто замёрзшие, и маленький треугольный носик с трогательными серыми волосинками внутри, на которых иногда сидели капельки. Пальцы у него были морщинистые, приплюснутые, с чешуйками сухой кожицы вокруг ногтей.
– Погоди же! Я тебя проучу!
Он зевал. Он давал мне тупой консервный нож и заставлял открывать ему жестяные банки со сгущённым молоком и заплющивать зубчики, чтобы он не поранился. Пока я ходил по сайтам, рекламируя лапшу, он лакомился сгущёнкой, черпая её особой кофейной ложечкой, совсем маленькой, чтобы длить наслаждение. Доев сгущёнку, он водил пальцем по стенкам банки, собирая остатки, и мне не оставалось совсем ничего.
– Отныне тебя зовут Роллтон-бой! Ясно?
Дрожа от голода, я наливал в опустошённую банку тёплой воды, и она чуть белела. Качая ногой, он наблюдал, как я пью. Отрабатывая подачку, я штопал его сырые носки – он утверждал, что нужно сперва штопать, а потом стирать, так прочнее – и до крови кололся кривой иголкой. Увидев кровь, он приходил в оживление, хватал мою руку, вытягивал и с азартом ждал, пока кровинка капнет.
– Ничтожество малахольное! Даже крови в тебе нет. Убирайся!
Лёжа на холодном кафеле, рядом с веником и совком, я с тоской вспоминал отрады отчего дома. Чтобы отомстить моему программисту, я отковыривал кусочки чёрной краски с совка, обнажая серый металл – пусть заржавеет! Веник мне нравился, и я придвигался к нему поближе: он пахнул травой и деревом, садом и домом, папиным пиджаком, маминой кофтой.
6A. Истории безоблачного детства. О сомнениях
Когда я был совсем маленьким, мне мечталось вырасти и стать поэтом. Я писал стихи и втайне от братиков приносил их маме, а она читала и хвалила: очень хорошо! Но однажды я вдруг засомневался – разве может она сказать, что стихотворение плохое? Она же мама! На это соображение она засмеялась, подлила себе мартини и усадила меня рядом на постель.
– Послушай сказку, Ролли, – она гладила меня по волосам. – Жил-был один мальчик, которому мечталось вырасти и стать поэтом. Он писал песни и приносил их маме, а она слушала и хвалила: очень хорошо! Но однажды он вдруг засомневался – разве может мама сказать, что стихотворение плохое? Пошёл он к друзьям, спел им, и друзья тоже похвалили: очень хорошо! И даже стали напевать её и подыгрывать на гитаре. Но мальчик ещё пуще засомневался – а вдруг они только из вежливости похвалили? Пришёл он в дурное расположение духа и пролежал целую неделю на диване. И вдруг слышит – по радио звучит его песня, и ведущий с почтением называет его имя. Мальчик от неожиданности так и сел на диване! Но потом снова лёг – подумаешь, эстрадную песенку накропал, на радио крутят под саксофончик, велика ли заслуга. Вот если б скажем я серьёзную пиесу для большого академического симфонического оркестра сочинил – тогда да… Месяц лежал мальчик, два лежал, а потом видит по телевизору: объявляют со сцены концертного зала его имя, и оркестр играет его песню. Мальчик даже покривился от досады – до чего докатились эти оркестры! И Аббу, и Куин, и скоро вообще гоп-стоп станут играть. Сделал мальчик вывод, что важен не факт исполнения оркестром, а культурологическое признание… а песня моя всё же дрянь. И продолжил лежать, ворочаться и хмуриться. Тем временем ему стали приходить посылки: то монографии от ведущих музыковедов о его глубоком искусстве, то коллекции дисков от именитых дирижёров с записями его песни, то подборки статей из серьёзных газет и журналов – и везде его песню называют не иначе как пронзительно гениальной. Но мальчик на это только морщился и одеяло натягивал – вся эта слава пуста и преходяща… в веках-то останутся Бах и Глинка, а меня через год забудут… песенка-то плохенькая. Терзался-терзался мальчик, да так всю жизнь и протерзался, так и помер на диване. И потекли годы и века, эпохи и эоны… Но на этом история не кончилась! Однажды шум! треск! блеск ярчайший! Открывает мальчик глаза и видит: Страшный суд начался и Второе пришествие. Дрожит земля, извергаются вулканы, встают мертвецы из могил, и небо сияет ослепительно! И летят с неба Архангелы и в трубы трубят, но не просто дудят, а ту самую его песню играют с особой торжественностью. Не Баха и не Глинку, как ни странно. Вот тогда тот мальчик немного приободрился, потёр ладошки и сказал: да… неплохую песню я всё же сочинил!
Мама улыбнулась, перекрестила меня и отправила спать, а я в тот же вечер решил, что больше не хочу быть поэтом.
6B. Истории безоблачного детства. О математике
Когда мы с братиками были маленькими и ходили в школу, все предметы у нас вели два педагога: сам директор, величественный и монументальный северянин, знаток труда и поэзии, и сеньор Рунас, бывший аббат, урождённый пуэрториканец, аскет и мистик. Они неплохо ладили, часто ужинали вместе, и оба терпеть не могли математику, просто на дух не переносили – и поэтому математики у нас не было. Из столицы к нам периодически направляли математиков, но все они оказывались хлюпиками и не выдерживали даже малейшего испытания. И директор, и сеньор Рунас обожали издеваться над ними, изобретая тысячи способов. Например, когда кто-нибудь из несчастных, в застёгнутой доверху рубашечке, в синем пиджачке и с портфельчиком, стучался и робко входил в класс, желая представиться, директор делал вид, что не замечает его и торжественно провозглашал:
- Надкушенное яблоко Гесперид - Анна Бялко - Современная проза
- Искусство Раздевания - Стефани Леманн - Современная проза
- Мои любимые блондинки - Андрей Малахов - Современная проза
- Музей Дракулы (СИ) - Лора Вайс - Современная проза
- Россия. Наши дни - Лев Гарбер - Современная проза