Шрифт:
Интервал:
Закладка:
В пристройке печки нет, но была одна обогреваемая стена школы — это наша общая стена. К сентябрю председатель колхоза оформил маму учительницей. Это было чудо. Во-первых, как он обошел районное НКВД — совершенно не ясно. Может быть, со стороны той ночной женщины это была провокация (не хочется верить), может быть, в НКВД по лености или из сострадания (бывали же и там не совсем звери) просто не стали нас разыскивать — пусть живет, ведь одна с четырьмя малыми детьми.
До сентября у мамы, видимо, еще оставались деньги, но хватало их только на кувшин молока, хлеба уже не ели совсем. Суп варили из незрелых зерен чечевицы, но все равно голод душил. Хлеба не было не только у нас, но и у местных колхозников. Я уже понимала тогда всю трагедию этих людей. Под осень по селу торжественно проезжает подвода с мешками зерна, и у каждой хаты сбрасывают заработанное за лето. Так вот, я не видела ни одного мешка, наполненного хотя бы до половины, все одна треть или одна четверть. Жили они на одной своей картошке с огорода да на пшене. Просо сеял каждый хозяин у себя в конце огорода, а огород-то был не более десяти-пятнадцати соток. Хлеб иногда привозили и продавали в магазине. Стояли огромные очереди, ругались, галдели, кто за кем. Переживали: хватит — не хватит хлеба. А хлеб намеренно клали на полки и закрывали марлевыми занавесками. Вдруг объявляют: последняя буханка. И тут простоявший часы мужчина — молодой, здоровый, красивый (ему бы только дали возможность, он накормил бы полдеревни) — выходит из очереди и на мелкие кусочки рвет бумажные три рубля, бросает на пол и уходит из магазина. Надо было видеть его немую ярость.
Мы остались зимовать в неотапливаемом помещении. Мама сама топила школьную печь, и мы до прихода учеников грелись в школе, затем уходили в свой холодильник. После окончания уроков и ухода учеников снова грелись в школе и шли спать. Четверо спали на односпальной кровати, Ра в своем тулупчике спал, не раздеваясь и не разуваясь, на лавке. Ну и конечно, я, как самая хилая, заболела воспалением легких. Температура была настолько высокой, что я находилась в каком-то полусознательном состоянии эйфории. Я все время пела. Мама сидела рядом, плакала, приходили женщины, все говорили о каком-то кризисе — выживет, не выживет. И я не померла, выжила. Лечили настойками трав, и к весне я совсем поправилась.
И вот опять лето, наверное, лето 1938 года. Ходим в поле, едим недозрелую чечевицу, бывает, и молоко, редко хлеб. А вечерами по воскресеньям на выгон выходит деревенская молодежь. Девочки по трое-четверо, взявшись под руки, прогуливаются, ребята небольшими группами шумно веселятся. И вдруг заиграет гармонь, все сбиваются в круг, из круга выходит парень или девочка, с поклоном приглашают партнера, и они вдвоем попеременно поют частушки, чинно и благородно пританцовывая. Очень красиво! Маленькая ростом и худая, я пробиралась к самому центру круга, не пропуская ни одного воскресенья. Частушек знала сотни:
Ох, куда я залетела!
Ох, куда я забрела!
Тама бросила залеточку
И здесь не завела.
Мою милку сватали,
Меня под лавку спрятали,
Я под лавкою сижу,
Милку за ногу держу!
Я продать хотела сиськи,
Мне давали пятьдесят.
Я подумала, подумала —
Решила — пусть висят.
В это лето нас из пристройки перевели в помещение другой школы, в приличную квартиру с отдельной кухней и комнатой. Но чем топить? В полустепной, почти безлесной Курской области основной топкой был торф. В сарае лежала небольшая кучка этого торфа. В какой-то из дней подъехала подвода, и возчик стал грузить торф молчком, ничего не говоря. Мама была в ярости. Она побежала к своему неизменному защитнику — председателю колхоза. Он пришел мрачный и молчаливый, молча мощным своим плечом опрокинул телегу, вырвал у мужика кнут и так настегал лошадь, что она почти галопом понеслась через бугры и ямы. Председатель так же молча швырнул кнут и, ни слова никому не говоря, отправился в контору. Выяснилось, что этого мужика послали из школы соседней деревни забрать торф у безответной жены “врага народа”.
Наступила зима. Торф кончился быстро. И опять голод, холод, уже никто ничего маме в долг под зарплату не дает, расплатиться она может только с половиной тех, у кого брала в долг молоко. Мама вынуждена была упросить полубезумную старуху взять к себе в хату хотя бы троих самых младших до теплых времен, то есть до весны. Душная изба, жесткие кирпичи печки, без каких-либо подстилок и подушек, одно общее рядно и бесконечный голод. Старуха варила в печи пшеницу и иногда давала нам, мама даже молоко приносила не каждый день, а есть эту пшеницу было невозможно, она не проваривалась, хоть сутками стояла в печи. Я часто теряла сознание. Два раза приходила в себя, только ощутив на лице холодный снег, — сестра и старуха выносили меня в сени и терли лицо снегом. Маме ничего не говорили, тогда значения этому не придавали, а со временем все забылось. Мама об этом не знала всю жизнь. Как кончилась эта самая (да нет, не самая) тяжелая зима и когда мы ушли от старухи, я совершенно не помню, все было как во сне.
На следующий учебный год Ра должен был идти в восьмой класс, а ближайшая десятилетка была совсем далеко — в деревне Толстый Колодец.
Лето 1939 года мы еще жили в Сенчуковке. Лето было сухое, не жаркое и почти не голодное. Это значит — почти каждый день что-нибудь ели. Часто мы с братом отправлялись за вороньими яйцами в ближайший лесок. Идти босой по стерне — как пытка. Доходим до леса, а там такой гвалт встречающих ворон, что мы друг друга не слышим. Ра выбирает дерево, где побольше гнезд и побольше сучков. И пошел пробираться наверх. Взбешенные вороны по-настоящему иногда его клевали в руки или оголенные ноги. Он садится у гнезда на самый прочный сучок, выбирает яйца, обтирает их заранее заготовленной травой и кладет… в рот. Иначе при спуске они бьются. И так два-три похода наверх, и яичница готова. Обратный путь по стерне так же мучителен.
К осени мы со своим нищенским скарбом едем на подводе в Толстый по теперь уже засеянным курским полям. Где-то еще буйно растет картошка, зеленой стеной стоит кукуруза, непроходимый лес конопли. Молодые конопляные семечки удивительно вкусные, но никогда особого состояния при их употреблении мы не чувствовали. Что это наркотик, никто даже не подозревал.
И вот мы в Толстом. Деревня расположена на покатом месте, верхний ряд хат повыше, нижний совсем низко — ближе к речке. И никогда никакого сбора молодежи на выгоне. Два кирпичных дома и еще один дом под железной крышей, остальное — убогие хаты, крытые соломой. Два кирпичных дома — видимо, усадьбы помещиков, а уж какие это усадьбы — смотреть жалко.
В каждом доме классная комната и маленькая комнатушка для учителя. Учительская семья в другом школьном доме так боялась общаться с нашей мамой, что демонстративно ни он, ни она не здоровались, не разговаривали и просто отворачивались. И снова наше жилье — печка и односпальная кровать для старшего. Трое детей и мама на печи без всяких подстилок и подушек, опять на голых кирпичах. Зима 1939/1940 года. Помню, по деревне ходит совершенно раздетая, босая молодая женщина. Иногда заходит к нам. Она всегда веселая и все поет частушки:
Куплю Ленину портрет,
Золотую рамочку.
Вывел он меня на свет,
Бедную… дворяночку.
Да, вывел…
Нам сказали, что это обезумевшая от горя дочь тех, кто жил в одном из кирпичных домов. Ее подкармливали деревенские женщины, ночевала она в небольшой пещерке в основании бугра, из которой крестьяне набирали песок. К весне она исчезла.
Ра ходит в среднюю школу, в восьмой класс. Мы с сестрой как бы учимся в четвертом, но в класс, где мама вела уроки и который был в том же доме, мы, не имея на ногах никакой обуви, смогли ходить только к весне, когда потеплело и стало возможным сидеть на уроках босиком.
Средняя школа находилась на краю села. Там же при школе магазин для учителей. Туда иногда привозят хлеб, хотя должны привозить регулярно. Вот типичный день. Подвода ушла за хлебом на станцию Черемисиново. Вся деревня об этом знает и надеется, что после того, как купят свои порции хлеба учителя, им, крестьянам, что-нибудь останется. Поэтому у магазина уже с утра толпа. Если холодно, все сбиваются в ближайшей избе, где не продохнуть. Через каждый час кто-то выбегает, смотрит на дорогу — не едет ли подвода. Иногда радостное оживление, что подвода едет, заканчивается тем, что она порожняя — хлеба не дали. Расходимся. И сколько за зиму таких сидений в избе и возвращения ни с чем. И опять голодные ложимся спать на печи. Голод доводил до полного равнодушия, какой-то отрешенности от всего. Мама, наша самая терпеливая, столько испытавшая горя, все переносящая мама лежит на кровати — рыдает. Просит меня сходить в соседнюю деревню и называет три хаты, в которых можно поживиться хоть чем-то съестным. Надевают на меня все теплое, что есть дома, и я иду.
- Любовь напротив - Серж Резвани - Современная проза
- И пусть вращается прекрасный мир - Колум Маккэнн - Современная проза
- Последний парад - Вячеслав Дегтев - Современная проза
- Рука на плече - Лижия Теллес - Современная проза
- Другая материя - Горбунова Алла - Современная проза