Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Как только Николай покинул дворец, в его коридорах загремел энергичный звонок, созывающий депутатов в зал заседаний.
Ту же цель Родзянко преследовал и произнося свою вступительную речь. Он возвышенно говорил о единении царя с народом, что только это станет решающим условием для победы в войне. Он приветствовал сидящих в посольской ложе представителей военных союзников России и заверил их, что Россия непреклонно верна своему союзническому долгу. Этим он еще и напоминал депутатам, что в зале находятся «посторонние», с чем нельзя не считаться. Тут очень кстати пригодилось встреченное овацией сообщение о взятии Эрзерума. И Эрзерум тоже был выдан как предупредительный сигнал — неужели кто-то посмеет оплевать эту, добытую кровью, победу?
Ни одного опасного вопроса внутреннего положения в России Родзянко в своей речи не затронул. Зная, однако, сколь накален вопрос о правительстве доверия и не желая выглядеть противником его, Родзянко хитро отозвался на него общими фразами о великом значении взаимного доверия власти и народа — так или иначе, это слово «доверие» он произнес.
Затем выступил премьер Штюрмер. Его речь Родзянко имел возможность загодя прочитать и надеялся, что ее выслушают спокойно. В ней тоже важные внутренние дела страны были обойдены молчанием, вместо этого премьер говорил о таких третьестепенных делах, как реформа церкви, или о заслугах поляков, дающих основание назвать их братьями, или о ненависти к немцам и их засилье в стране. То, что об этом засилье говорил человек, обвиняемый в немецком первородстве, тоже, по мнению Родзянко, имело успокоительный характер.
В общем, декларация Штюрмера была выслушана спокойно, по крайней мере внешне. Затем выступили военный министр Поливанов и Григорович — военно-морской. Это были строгие, без особых подробностей речи о войне, о которой дилетантам лучше не болтать, тем более когда есть Эрзерум. И наконец, Дума выслушала программное выступление министра иностранных дел Сазонова. Его речь, академически спокойная, обстоятельная, сплетенная из сложных дипломатических формулировок, рисовала сложнейший мир межгосударственных отношений, в котором Россия занимала свое достойное место.
Словом, до вечера в Думе царила атмосфера покоя, а может быть, равнодушия. Так или иначе, Родзянко в этот день умело удержал Думу от каких-либо нападок на власть. Под самое закрытие заседания он пригласил на трибуну депутата Шидловского, который выступил от имени так называемого «прогрессивного блока», объединившего несколько думских фракций. Он как бы открывал прения. Но и тут Родзянко был уверен, что никакой неприятной случайности не произойдет. Выбор им первого оратора не был случаен… Сергей Иллиодорович Шидловский, пятидесятипятилетний богатый помещик из Воронежской губернии, был весьма характерным типом российского общественного деятеля. В свое время он был депутатом Третьей думы — столыпинской и теперь — Четвертой, всегда он был на виду и вместе с тем никогда не влезал в рискованные ситуации, очень умно выбирал боковые позиции, даже крах Столыпина, которому он верно служил в Третьей думе, он словно предвидел и заранее занял половинчатую позицию, благодаря чему избежал опасной ныне клички «сто-лыпинец» и уже успел прослыть умеренным октябристом. Умный и злословный думец Шульгин называл Шидловского «толковым приказчиком в магазине российской политики». В нынешней Думе он занимал туманную позицию объединителя разных взглядов, почему и мог выступать от имени целого блока фракций.
Свою тщательно продуманную и отредактированную речь он прочитал ровным солидным баском, когда и общие фразы казались исполненными высокого смысла. Ему даже поаплодировали…
Чтобы покончить с этим помпезно-лицемерным днем открытия Думы, приведем несколько строк из статьи Милюкова, впоследствии напечатанной им в его выходившей в Париже газете «Последние новости»:
«Ту Думу уже не могло спасти ничего и никто, ни явление Государя, ни даже явление Христа. Она представляла собой крестьянскую сходку, которую посетил полицейский пристав. Но так как самый последний из думских деятелей знал, что удержаться сейчас на поверхности можно, только безудержно критикуя власть, визги и крики были неизбежны, при том, что никакой конструктивности в думской критике не содержалось, в тот момент даже свалить Штюрмера Дума не могла».
Вечером в царскосельском дворце царило почти праздничное настроение. Родственники и ближайшее окружение поздравляли Николая с победой над Думой. «Это его личный Эрзерум», — сказал в тосте за ужином великий князь Михаил Александрович, который в этот вечер не уставал рассказывать различные подробности пребывания монарха в Думе. Успокоившаяся царица нежно смотрела на своего смелого и мудрого мужа. В дневнике она запишет: «Все-таки я никогда не должна забывать, что Ники мужчина и ему свойственно принимать мужественные решения…»
А утром, когда во дворце еще спали, в Думе началось новое заседание и снова с ее трибуны зазвучала резкая критика власти.
Прочитав первые такие думские речи, царь пришел в ярость. Его еле уговорили немедленно не закрывать Думу — он все-таки понял, что сделать это сразу после посещения им Думы неразумно.
— Господи, неужели все это происходит в моей России? — вопрошал он с тоской в голосе…
Меж тем его Россия оставалась сама по себе — окровавленная, истерзанная тяжкой войной, угрюмая в своей еще не всем понятной решимости…
Спустя несколько дней царь уехал в Ставку. Его поезд отходил из Петрограда в полночь, он ехал на вокзал из Царского Села на автомобиле вместе с генералом Спиридовичем и личным адъютантом. В пути он не произнес ни слова, и умный Спиридович никаких разговоров не поднимал, видел, что монарх не в себе.
Было приказано — никаких провожающих. Николай никого из штатских деятелей не хотел видеть, он уезжал с уже не раз пережитым, привычным ощущением, что здесь, в столице, он оставляет весь этот неподвластный ему бедлам неорганизованности, безответственности и всяческой нечисти, а там, в Ставке, его ждет налаженная как часовой механизм военная работа, его главная работа для войны.
Царский поезд из четырех салон-вагонов стоял у пустынного перрона. Цепочка жандармов была расставлена по ту сторону поезда, а здесь только у царского вагона, вытянувшись в струнку, стоял окаменевший рослый жандармский полковник. Небрежно ему козырнув коротким взмахом руки к папахе, Николай поднялся в свой вагон. В салоне горел яркий свет, бликами отраженный в надраенной бронзовой арматуре. Окна закрыты плотными шторами. Сбросив на руки адъютанта шинель и папаху, Николай сел на угловой диван. Тишина. Все, тревожившее его еще час назад, как отрезано…
Вдруг с грустью и раздражением ему вспомнилось прощание с женой. Он всегда расставался с ней неохотно и потом тосковал всю разлуку, но сейчас к грусти примешалось раздражение. Весь вечер и последние их минуты она говорила ему о делах, терзала его душу, и без того уставшую от всего, что было там, в Царском Селе, его жизнью все эти дни, одна Дума чего ему стоила… А она говорила, говорила, и невозможно было ее остановить… Тот ей не симпатичен, и она его боится, а тот ей нравится, а он обойден вниманием двора, про того Друг сказал, что ему нельзя верить и его надо гнать, а тот, наоборот, свято верен династии, и его надо куда-то назначить — он всего, что она говорила, даже не упомнил. Ну зачем она мучила его в эти последние минуты? Ему и жаль ее, что она принимает близко к сердцу все эти дела, и досадно, что она не понимает, как все это рвет ему нервы…
Поезд так плавно тронулся, что он этого не заметил. Только когда бесшумно открылась дверь в коридор вагона, он услышал глухой рокот колес. В дверном проеме возник генерал Спиридович:
— Разрешите, ваше величество? — Царь кивнул, смотря на генерала настороженно — неужели и он с какими-нибудь делами?
— Разрешите доложить? Поезд отошел в ноль семнадцать, наружная температура минус девять градусов.
— Заметно потеплело, — равнодушно заметил царь. — Присаживайтесь… — Он пододвинул к генералу лежавшую на столе коробку папирос… — Хотите?
— Спасибо, ваше величество, стараюсь курить поменьше.
— Поверили докторам?.. — Николай взял папиросу, генерал мгновенно протянул ему зажженную спичку. Пустив дым к потолку и следя за ним, царь сказал — Меня папироса часто успокаивает… или отвлекает, что ли… Мы отошли в семнадцать минут первого, а помнится, отправление предполагалось точно в полночь?
— Пришлось заменить помощника машиниста, — нахмурил красивое лицо генерал… — Он пришел после свадебного пьянства, глаз открыть не может…
Николай сдвинул брови к переносице:
— Как? На моем поезде пьяный машинист?
— Помощник машиниста, ваше величество, он поезд не ведет, его обязанность следить за топкой, и ему…