После обеда Анна Петровна отвезла нас в Зону. Недолгая поездка, и мы оказались перед большими ржавыми воротами из колючей проволоки, по обе стороны от которых тянулось ограждение, – это выглядело как советский исправительный лагерь в американском фильме. Открыть ограждение и проникнуть в Зону не составляло никакой проблемы. Мы поехали вглубь, и по мере нашего продвижения я постепенно перестал искать признаки катастрофы. Единственное, что о ней напоминало, пожалуй, – буйный рост травы, диких цветов и кустарников, но и это было совершенно обычно для местности, оставленной людьми. Все заросло. Не было больше ни лугов, ни полей, ни садов, с каждым летом лес отбирал все большую территорию у деревень, куда мы приезжали. Однажды эти деревни с заколоченными в спешке домами совсем исчезнут, но кто знает, может быть, когда-нибудь их хозяева все же вернутся. Ветви деревьев стиснули постройки в объятьях и медленно разрушали их. Провода на столбах, по которым энергия реактора подавалась в деревни, теперь свешивались вниз, как засохшие ветки с мертвых стволов.
Дорога, по которой Анна Петровна ходила в школу, вела теперь в кустарник, футбольное поле, где играли ее братья, уже поглотили заросли. Все вокруг шелестело, в деревне поселились дикие звери, фруктовые деревья гнулись под тяжестью желтых груш и красных яблок, которые никто не собирал. Или почти никто. Порой нам попадались кошка или собака, а теперь еще и вернувшийся в Зону старик, сам похожий на зверя. Он сидел на бревне перед своей избой и делал вид, что мы ему безразличны, но когда я направился к нему, он поднялся и убежал.
В Зоне пасли стада коров и убрали урожай зерновых с полей – жизнь продолжалась. Мы приехали к военной базе, где приземлялся после катастрофы Горбачев; асфальтовая дорога превратилась в крошево. База когда-то была совершенно новой, современной, в ней стояли четырехэтажные дома с сауной и супермаркетом. Но и здесь была та же картина. Мы уже вдоволь насмотрелись на пиршество дикой природы, как будто воспроизводимое в замедленной киносъемке, и поэтому поехали к бывшей деревне Крюки. Анна Петровна сказала, что дождь неравномерно распределил радиоактивность по Зоне: где-то можно зафиксировать очень высокий уровень, а на опушке леса – очень низкий. В Крюках радиация была очень высокой, поэтому с ними должны были сделать то же, что и с реактором, то есть захоронить. Деревня была полностью перепахана и зарыта в землю. Но всего в четырех километрах отсюда мы видели, как крестьянин убирает пшеницу.
Мы съехали с дороги, по кочкам поехали через поле и остановились на высоком берегу реки: внизу виднелись песчаные отмели и цвели кувшинки, неподалеку в поле один-одинешенек пасся конь, а расположенная на другом берегу равнина с роскошным летним лесом была уже Украиной, там где-то должен был стоять Он, и действительно, там виднелось что-то белое, большое, напоминавшее коробку. Аркадий побежал вперед к краю обрыва.
– Он там! Это должен быть Он!
Мы последовали за ним, мы были наэлектризованы и хотели без промедления видеть реактор. Анна Петровна предложила проехать еще немного вдоль берега. Там впереди, мол, открывается лучший вид на реактор. Мы прыгнули в машину и поехали. Беловатый саркофаг был по-прежнему плохо различим, но все верили Аркадию: он должен был знать точно, ведь он – ликвидатор. Аркадий больше не смотрел на реактор. Он пустился в пляс по полю.
– Приезжайте в Зону! Здесь столько леса, столько дичи, столько потенции! Какая энергия! Энергия!
Любовь немецкого гауптмана
Несколько дней я оставался в Минске. Иногда заходил в православные церкви. В них действительно не было часов, зато в каждом католическом храме, который я посещал, на стене висели обычные часы. Я, как и все остальные, покупал в притворе две длинные свечи из медового воска, точно такие же свечи непрестанно зажигали одну от другой внутри церкви, запах воска и меда наполнял сияющее золотое пространство. Вокруг ходили старушки, они убирали догоравшие свечи с большой латунной подставки, протирали ее и чистили, я подозревал, что свечи едва успевали догореть до половины; перед церковью тоже стояли старушки, крестились по-православному, клали земные поклоны перед иконой и протягивали руку для подаяния. Я осознал, что отправляюсь в путь, когда начал подавать милостыню берлинским попрошайкам, – и это была не просто жалость. Скоро я тоже буду лежать на обочине, как и они, умоляя о чем-то незнакомых людей: о стакане воды или крыше над головой – и где-то в глубине души я надеялся, что за то, что я для них делаю, мне когда-нибудь воздастся.
Другой минской константой был ежедневный поход в один из трех «Макдональдсов» – ради туалетов. Здесь они были лучшими в городе – чистый белый фаянс – сравнить можно только с туалетами в Гете-Институте, у которых не было конкуренции: солидный материал, надежное оснащение, прочные держатели для бумаги. Не знаю, какое заимствование из Германии производило большее впечатление: институтская библиотека или туалеты.
Я покинул церковь Петра и Павла, сделал несколько шагов к проспекту Машерова, дом один, корпус два, квартира четырнадцать. Долго медлил, прежде чем позвонить. За дверью меня ожидала история, то есть сама она нечего не ждала: этот пробуждающий воспоминания звонок часто раздавался и раньше. Воспоминание, скрытое за дверью, уже было сюжетом немецкого телевидения, немецких газет и немецкого радио. Помимо древесины воспоминания были единственным пригодным для экспорта сырьем в этой стране, поэтому с запада, где такой материал встречается все реже, сюда на его добычу приезжали репортеры, сценаристы, писатели. Мой палец лег на кнопку звонка, все-таки я дал себя убедить. Восток – это могильник истории, месторождение трагического, материал здесь плотно лежит под слоем дерна, он действительно сырой, необработанный, нешлифованный. Со своей аморальной красотой он скорее похож на причудливые саги, чем на назидательные притчи, пользующиеся популярностью в эпоху нравственного дефицита. Я позвонил.
Пожилая рыжеволосая дама, пригласившая меня войти, как мне показалось, не меньше меня осознавала странность ситуации. Раз в пару месяцев в ее дверь звонил какой-нибудь немецкий специалист по воспоминаниям, и она снабжала его тем, в чем он нуждался. Теперь ей было восемьдесят четыре, и она была последним живым свидетелем безрассудно отважного поступка, совершенного гауптманом Шульцем во имя любви. В двух словах история такова. Этот немецкий офицер так сильно влюбился в немецкую еврейку из гетто, что предал все: политические убеждения, воинский устав, прежнюю жизнь, чтобы спасти свою любимую, а это значило – бежать вместе с ней к партизанам.