сто лет назад: «Кто не крестится двумя персты, как предки наши спокон века, тот да будет проклят…» Как втолочь простецам, что грешили иерархи наши, узаконивая правило еретическое? Не поймут! Дитяти и те знают – первые святые русские Борис и Глеб, Александр, по прозвищу Невский, Донской Димитрий знаменовались двумя перстами. И преподобный Сергий Радонежский ими же воинство русское благословлял на поле Куликово. И на иконах они так знаменуются. Сам Господь Вседержитель на них то же показует, а людие созданы по Его образу и подобию.
Перебирая вздутыми в суставах пальцами граненые четки, Никон мрачно кивал, шевеля отвисшей губой и сдвинув союзно густые брови. Царь умолк, вопрошающе глядя на патриарха. И Никон заговорил, вразумляя:
– Надобно различать перстосложения. Вот молебное. – Он свёл три пальца вместе. – А вот благословляющее: большой палец пригибаем к безымянному, малый оттопырен. Так только Господь и святые Его благословляют. Потому у греков крестное знамение молебное тремя персты. А мы на Руси вроде бы всем миром опреподобились – себя и все вокруг двумя перстами святим, обольстясь лукавым суемудрием. Грешно так дальше поступать.
– Я-то разумею, различаю и приемлю такое, – заметно робея, со смутной тревогой в сердце, проговорил Алексей Михайлович. – Может, и приспело время для державы нашей стать воедину с греческой церковью… А как Русь православная примет, как отзовётся, как до всякой души достучаться?
Грозно глядя на него, Никон учительски отчеканил:
– Сказано: толците – и вам отверзится!
Государь разволновался. Полное лицо в темно-каштановом окладе волос и бородки растерянно обмякло, побледнело творожной отжимью, карие глаза, будто вишенки из снега, смятенно и вопрошающе пялились на патриарха. Ему вьяве чудилось, что в этот миг, рядом где-то, скрежещет и вот-вот рассадится железная цепь, что, злобно радуясь скорой свободе, кто-то ужасный, обезумев, рвется со стоном и скорготнёй зубовной на широкую волю. Каков он обличьем – неявлено и неизреченно, власть и сила – незнаема. И спасенье от него в Никоне, в его каменной, необоримой воле.
Алексей Михайлович оперся на подлокотники кресла, расслабленно выжался из него, встал, и его мотнуло, как пьяного. В легком домашнем зипуне зеленого атласа с рукавами в серебряной объяри, в частом насаде жемчужных пуговок, кои ручьились от шеи до колен, стоял перепуганным отроком пред очами грозного отца – все видящим наперед властным домоводителем. Никон тоже ворохнулся в кресле дородным туловом, всплыл над столом чёрным медведем. В клобуке с воскрыльями, опершись на посох, глядел мимо государя в узорчатое окно, слепое от прильнувшей к слюде темноты, сам тёмный, перехлестнутый по груди золотыми цепями наперсного креста и Богородичной панагии.
Он предугадывал, чего будет стоить ему и Руси затеянная ломка привычных обрядов, что изменить их в сознании народа значило оскорбить веками освященные предания о всех святых, в Русской земле просиявших, грубо надломив духовную твердь – унизить древлее благочестие. Решиться на такое мог тот, кому неведом был дух и склад понятий русских, а Никон был плоть от плоти своего народа, не как чуждые всему русскому греческие иерархи. Но на них-то, не будучи «творцом мысленным», а дерзким скородеятелем, опирался патриарх, чая поддержку безмерному властолюбию своему.
– Надобе созвать Поместный собор, да со вселенскими патриархами, – глядя на окно и как бы убеждая кого, притаившегося там, в темноте, вздохнув, заговорил Никон… – Одному мне не подтолкнуть Россию к свету истинному. Волен будет и собор разделить со мною тягость задуманного. Не всуе тревожусь я. Говаривал давне пустыножитель Антиохийский: «Ступивший на ложную тропинку пролагает по ней дорогу грядущему поколению». И мы, грешные, который уж век топчем дорогу ту. Пора сворачивать на стезю верную. Крут будет сворот наш и многоборчен, но надо, надо ломиться к свету государств просвещённых.
– Э-э-эх! – долгим выдохом восстонал Алексей Михайлович. – Может, погодим с собором-то. Дуги гнуть не гораздо уменья, надобе и терпенье.
Никон поворотился к нему, кивнул, соглашаясь.
– Знатная поговорка, – подтвердил он. – А я скажу другую, сын мой. Она в точию о Руси нонешней: с одной стороны горе, с другой – море, с третьей – болота да мох, а с четвертой – ох!.. Храни тебя Боже, государь.
Алексей Михайлович подставился под благословение, заметил, что Никон щепотью обнес ему грудь, и, чуть замешкав, ткнулся губами в руку патриарха.
После ухода государя к Никону напросился Иоаким – архимандрит Чудова монастыря. Поведал о явлении к ним старца, неведомо откуда и обличьем дивного. Дряхл весьма, а языком, что рычагом ворочает, страх слушать. В коих летах – не сгадаешь, сам не помнит. Но оченно древен, простые смертные по столь не живут. А уж как в келье монаха Саввы обрёлся – ни умом, ни поглядом не сгадано. Никтожеся не упомнил, не зрел, чтоб в ворота обители монастырской посошком торкал. Ночью они всенепременно на засовах дубяных.
– Тебя, государь великий, к себе звать велит, а сюда никак нейдет, – тараща глаза и прикрывая рот ладошкой шептал Иоаким. – Аще и посланьице тебе со мной наладил. Говорит – так надобно. Каво с ним делать велишь?
– Со старцем?
– С посланьицем, святитель?
– И где оно?
– Да вот же, вот! – Иоаким сунул руку в пазуху, извлёк и подал Никону ременную лестовку-чётки с бобышками для счёта молитв, связанную узлом-удавкой.
– Мудрено сие, – разглядывая ее, усмехнулся патриарх. – Что за притча, пошто узел?
Архимандрит приподнял плечи, шевельнул локотками, мол, нет понятия. Никон, досадуя, отмахнулся от него, пошел к двери.
По Соборной площади и улочкам шагал к Чудову широко, вея полами черной мантии, не замечая кланяющихся встречных. Тщедушный Иоаким, с желтым, костяным лицом, – рот нараспашку, язык на плечо – еле поспевал за похожим на огромного ворона патриархом. Невыразимая тоска нудила душу Никона, подгоняла глянуть на того, кто своим явлением принёс ее, неизвестимую и досадную. Он и калитку монастыря, и двор промахал бегло, будто боялся не застать пришельца и остаться жить с неразгаданной тревогой. Только у низкой двери в келью слепца монаха Саввы перевёл дух. За спиной хрипел от удушья Иоаким, настойчиво протискивался ко входу.
– Не надо тя. – Никон посохом отгрёб его в сторону.
Оконце в келье было отпахнуто. Припоздненно и сонно пришептывал прижившийся при монастыре соловей, на маленьком столике длинно и копотно горела свеча, было прохладно и сыро, как в промозглый день на погосте. В боковушке кельи сидел на чурочке, подперев посошком маленькую головку, седой как лунь старец в длинной и белой рубахе с пояском из лыка, в белых портках и берестяных лаптях. Длинная борода снежной застругой висла до острых колен. Дитячьим личиком, подкрашенным бледным румянцем,